Тетрадь весны. Глава первая

То не вихрь, родившись в горах, над степями взвивает пыль — из тайги верховой арат показался. Летит в степи. Вот дорога на Хондергей — средоточие конных троп. Степь тиха; безмятежно бродит по ней белая стая дроф.
«Чудеса, да и только! Из каких земель прилетели сюда эти птицы? Эх, что я наделал — оставил в юрте ружье!» — в мыслях сокрушался всадник. Он даже огляделся — не появится ли откуда-нибудь вооруженный охотник? Но степь была безлюдна…
«Сарала, мой буланый конь! Я крылатым тебя зову. Ты таежную рысь догонишь тайной тропкой в зверином рву. Разжирели глупые птицы, где им взвиться под небеса? Пусть на них мой конь устремится, пусть он птицею станет сам!» — словно заклинание, повторяя про себя такие или почти такие слова, наш всадник пригнулся к седлу, и Сарала помчался желтой пулей. Услыхали или почуяли птицы скачущего на них всадника — не знаю, но они подняли головы, глянули чванливо, словно хотели сказать: «Мы летать рождены. Мы птицы. В небесах пролетит наш век. Разве может такое случиться, чтобы нас догнал человек! Миг один — и мы над тобою. Так смирись со своей судьбою, ты, бескрылый смешной человек!» Но всадник на коне приближался — молодые птицы в страхе захлопали крыльями.
Вожак птичьей стаи, старый самец, одиноко сидел в стороне. То ли он устал от долгого пути к родным гнез­довьям, то ли вздумал показать человеку свою силу и бесстрашие — но с места не тронулся. Опыт подсказывал хитрецу: человек-то не вооружен!
«Важной птицей расселся зря ты — слышишь, ста­рый? Взлетай, беги! Не видал лихого арата? Так уз­наешь силы мои!» Подгоняемый заклинаниями конь Сарала чуть не коснулся дрофиного вожака — но вмиг распустила птица могучие крылья, и конь отшатнулся, словно ударившись головой о скалу.
«Неужели мой конь боится старой птицы? Какой в ней толк! Не боялся ты хищной птицы, был твоею добы­чей волк! Покажи, Сарала, какие мы с тобой охотни­ки!» — Всадник рванул повод. Дерзкий скакун подчи­нился хозяину и настиг медленно поднимавшегося в воз­дух вожака стаи. Но тот взлетел еще выше и стал описывать круги над конем и охотником. Теперь не толь­ко движения — самые мысли хозяина, кажется, улавливал Сарала. Он скакал — нет, летел наравне с птицей, только она оставалась над его головой. Черная тучка земли улетала назад из-под копыт. Арат взмахнул кнутом — точный удар перебил крыло птице; нежный пух закру­жился в воздухе… Вот и потерял высоту — свое спасе­ние — вожак дрофиной стаи. Попытался взлететь снова, да поздно было: отяжелел, как камень. Еще удар кну­та — и упала, погибла гордая птица.
Легко соскочил наш всадник с седла, поднял добычу, привязал ее за шею слева к седельной луке и продолжал путь.
Вот и одинокая коновязь показалась на пригорке… Арат наш хорошо знал эти места, называемые Черным Тальником. Печальные воспоминания завладели им.
«Память, память — откуда твоя дивная сила? Вос­крешаешь ты чудом все, что некогда было. Помню: юр­ты стояли здесь, на землях богатых… Все, кто жил в них когда-то, далеко скочевали. Только черным кольцом след от юрты остался. Здесь, лихим сорванцом, я с дев­чонкой встречался. Здесь любовь началась, на забытой стоянке… Страшно мне! Коновязь караулит останки шум­ной жизни былой, отлетевшей, зачахшей… Вижу ямку с золой — уцелевшей печатью очага… Он согрел мою ду­шу когда-то. Как он ясно горел! Как светил мне!.. Была ты словно шире, тропа к ручейку под горою: заяц пер­вым припал, потянулись коровы следом к чистой воде, а за ними, за ними!.. Будто слышал я здесь твое девичье имя? Как ты шла босиком к ручейку на рассвете — осве­жал холодком, обнимал тебя ветер. Исчезали снега, и весна наступала — и хлебенка тогда лепестки распус­кала. Для тебя я копал ее сочные корни… Приводила тропа — словно данник покорный, я тебе подавал шапку, полную сласти,— вот оно, мое счастье!.. Ты же из рука­ва — из хранилища тайн,— доставая, вручала мне свой дар — «курутай», кос оплетку мочальную… Почему та тропа не укрылась в бурьяне? Почему не пропал черный круг на поляне? На земле он — как шрам: память боли… Прочь отсюда, к горам, на приволье! Шрам тот скроет зима шубой белой… Век со мной Сергекмаа — друг мой верный!»
В задумчивости наш всадник не заметил, как выехал на конную дорогу. Далеко еще было ему до конца пути. И он ехал спокойно, пока чуть не налетел на него дру­гой верховой, стремительно спустившийся с перевала Уш-Тей — Трехгорья. На лбу его черного скакуна свер­кала белая звездочка, недоуздок и узда блестели сереб­ряными искрами, и чепрак был новый. Да и сам всадник одет, как положено удальцу: шапка из сурочьей шкуры, халат не зимний — на белой мерлушке, а крыт алым шелком да подпоясан голубой чесучой, сапоги хромовые. Глаза светло-карие, как недоспелая смородина. Торчком торчала рыжая бороденка. Две дырочки в мочках ушей показывали, что в детстве он носил серьги, как девчонка. А нос у него был приметный — белый и очень крупный.
С силой дернул встречный всадник поводья. Полуди­кий конь его поднялся на задние ноги, дохнул — белые шары пены покатились, цепляясь за обруч.
— Ужа! Ужа-а! Ужа-а-а! — древним охотничьим кли­чем поздравил встречный нашего арата с добычей.— Лучшим куском угости меня! Я же твой земляк Кушкаш-оол! Лучше тебя никто меня не знает. Птицей-пар­нем зовут меня, и я впрямь, как перелетная птица, объ­езжаю здешние горы да стели, обгоняя свои желания! Удивил ты меня сегодня, Саадак. Только поднялся я на перевал Трехгорья, смотрю — за невидимым зверем кто-то по степи скачет. Коня твоего я узнал. Тут ты как взмахнешь кнутом, как ударишь!.. Нет, не зря — птицу на лету догнал ты и сшиб. Такую огромную дрофу! Уваа! Вот это охотник! Да ты ведь у нас и землю пахать мастер. Ай да Саадак! — Закончив восхваления, рыже­бородый засунул кончик повода себе за кушак. Саадак,— теперь мы знаем имя нашего арата,— в ответ на просьбу разделить добычу любезно распахнул крылья огромной птицы. Отшатнувшись в страхе, злой вороной едва не сбросил хозяина на землю.
Следуя дедовскому обычаю,— тот, кто моложе, пер­вым здоровается и заговаривает с пожилым человеком,— щеголь продолжал:
— Здоров ли ты, акым — старший брат, как пожи­вает твоя семья, скот благополучен ли? Не сует ли свой нос во двор твоей стоянки глупая весенняя хворь — про­студа?
— Все спокойно! Все величаво благоденствует. А воз­ле твоего аала, дунмам — младший брат, не слышно ли воя кровожадных волков? Прими мою трубку, поку­рим,— столь же строго следуя обычаю, ответил Саадак.
Всадники обменялись трубками и медленно поехали рядом. Во рту Саадака блестел теперь мраморный мунд­штук; с заметным наслаждением выпускал наш арат голубые колечки ароматного дыма табака-дунзе, погляды­вая порой на серебряную чеканную головку длинной трубки. Щеголь же Кушкаш-оол докурил короткую труб­ку, самим Саадаком сделанную из корневища торной та­волги, и снова набил ее табаком.
— Брат мой, где же ты нашел такого богатырского коня — даже птицу на лету догоняет он? — возвращая короткую трубку, словно ненароком спросил Кушкаш-оол. Ответ ему был не нужен. Он и сам прекрасно знал, что Саадак не покупал и не выменивал своего Саралу, просто вырастил жеребца от собственной кобылицы. Знал он и другое: редкий конь в здешних краях уго­нится за легконогим Саралой. Нет, не ответ — сам конь был ему нужен!
Но Саадак уже готов был рассказывать все по поряд­ку. Он не любил коротко отвечать на вопросы и получал удовольствие от беседы лишь в том случае, если собе­седник выслушивал его подробный рассказ. И он начал:
— Возвращаюсь, помню, домой с охоты. С пустыми руками шел — раза не удалось на курок нажать, ни од­ного зверя не встретил! Однако надежды еще не теряю и все гляжу по сторонам: может, хоть косуля попадется. Нет, не видать! Вот и лес кончился, степь пошла, пло­скогорье. Иду, усталый, по пологому склону к той степи, которую мы Еловой зовем — Шишилиг,— так она елями окружена. И в ней-то, там, где Чангыс-Терек стоит — Одинокий Тополь, вижу какую-то черную точку. Ближе подошел, смотрю, на тополе коршун сидит. А пониже, на корявой ветке, и след кровавый виднеется. Ну, ду­маю, беда: чьего же коня волки зарезали? Всю ночь пе­ред тем я не смыкал глаз, в скрадке на солонцах сидел, марала дожидался; слышал, вдалеке волк выл, сперва один, высоко где-то, а где — в тумане не видать было, потом как будто и еще откликнулись… На кого напали? Бычка ли двухлетнего отбили от стада, кобылу ли же­ребую скараулили?..
Снял я с плеча свое старенькое ружье, держу его наготове, сам тихим шагом иду к мелким горушкам — туда, куда коршун глядел. На предпоследнюю горку поднялся — чьи-то серые уши мелькнули, точь-в-точь прицел самодельный. Согнулся я, к самой земле при­клонился, словно вор, затаился — ищу. Взобрался на другую горку — у нее еще вершина на седло похожа, должно быть, выветрило так — и вижу: на дне горной чаши сивая кобыла с опалым брюхом щиплет траву, а рядом малый жеребенок на солнцепеке греется. Рассер­дился я: выслеживал неведомого зверя, а выследил, гля­ди-ка, свою Сивку! Достал трубку, только хотел заку­рить — краем глаза замечаю: что-то серое ползком пол­зет к моей кобыле, да тихо так, ни звука, ни шороха… Один, всего один раз высунулся зверь из кустарника, исчез, но сердце почуяло уже: волк идет к спящему жеребенку! Рука сама нажала на курок. Волк сперва хвост высоко вскинул, потом подскочил и закружился на месте: с воем раненое плечо кусает, да все ниже при­падает к земле… От выстрела и воя жеребенок проснул­ся, стал вокруг матки бегать да скакать, будто плясал даже — радовался, что на белый свет народился, обе­жал он и меня кругом, да так глядел — словно дите ма­лое: впервые, значит, увидел человека! Подбежал ко мне, робко ткнулся носом, махнул хвостом — вот, мол, я каков! — и так ударил задними ногами, аж камешек круглый пулей вылетел из-под копыт. Напрыгался же­ребенок вволю, жарко ему, видать, стало, и ухватился он за маткин сосок, молока напился. Кобыла стоит — худая-прехудая, смотреть не на что, все ребра видны, спина горбатая… Однако знаменитая матка была! О первенце ее, Дорале-Гнедом, слыхал ты? Чудо-конь был, всегда на скачках первым приходил! До него я таких быстроногих скакунов и не видывал. И кто только меня не просил продать его — еле успевал отбиваться от покупателей! Какой цены за моего Доралу ни предлагали — не отдал я его…
— Куда же он делся, этот Дорала? — не без ехидст­ва опросил Кушкаш-оол.
— Ты, парень, вот что: если я рассказываю — ты уж мне вопросов не задавай. А то забуду, о чем говорил. А Дорала куда делся — это уже другая история. Груст­ная, окажу я тебе. Три дружных коня было, вместе пас­лись они на поле. И напала на них стая волков. На ме­сте не смогли отбиться от хищников проклятых — побе­жали домой. Выбрал мой Дорала тропинку самую короткую, зато трудную: валежник кругом. Повел за со­бой друзей. И вот беда! Попал он передним копытом в ямку. Зима была, снег глубокий, а под снегом — корни старой лиственницы, поваленной бурей. Сломал Дорала ногу. Двое-то коней прибежали домой, перепуганные, а его нет. Закрыл я их в ограде стоянки, сам пошел искать Доралу. По свежим следам нашел его — вот они: четы­ре копыта, да хвост, да голова гривастая… Волки — они волки и есть: даже снега, кровью облитого, не оставили, все проглотили. А голову конскую, сам знаешь, почему-то они не едят. Руки у меня тряслись, как поднимал я голову моего любимого коня. Далеко унес ее от места убийства, высоко на двуствольной лиственнице повесил. Может, увидишь в лесу: конский череп висит — это мой Дорала. Был бы он диким, бежал бы от волков в степь — на вольном просторе где бы стае догнать его!.. Ан нет — через тайгу домой побежал, к родной юрте…
Ты погоди, парень. Не перебивай. Я еще и про кобы­лу — Сивую эту — расскажу. Как она мне досталась. То­же необычная история. Был я табунщиком, пас чужих коней. Чьих — ты знаешь. А своего коня не имел. Стали русские партизаны против белых воевать, поднялись и мы, араты, на своих тувинских богатеев, победили их — и родилась у нас новая власть, народная, аратская. Ото­брала она богатства у баев и нойонов, и красная по­мощь — кызыл тузаламчи — родилась от того: раздали беднякам байские стада, табуны и отары. Досталась на мою долю эта сивая кобыла — хватит уже Саадаку пеш­ком ходить! А она принесла мне Доралу… Да только не пойди я той весной — как раз после того, как Дорала погиб,— на охоту, не было бы снова у меня ни одного коня: жеребенка сожрал бы волк, а там, гляди, и до ко­былы добрались бы его сородичи… Желтопегий был же­ребенок, я и дал ему имя Сарала. Видишь, каким он вырос! Даже птицу на лету догоняет, это ты верно ска­зал.
История Доралы и Саралы, не первый раз слышан­ная, почему-то взволновала Кушкаш-оола. Он вытащил изо рта уже вернувшуюся к нему длинную трубку, по­стучал ею о кнутовище — словно дятел по стволу кедра; пепел снежинкой слетел. Сунув трубку за голенище сапога, спросил так, словно сам был заядлым охот­ником:
— Ты приехал сюда охотиться на дроф, старший брат? Или искал свежие волчьи следы?
— Ой нет, вовсе не на охоту выехал я из своего аала, где юрты стоят — моя и покойного брата… Есть за лесом речная излучина, от нее берет начало древний Хондергейский канал. Лед еще недавно сковывая ее. Собрал я молодых ребят с нашей стоянки, с ними рас­сыпал по льду песок, чтоб скорей таял. Съездил теперь поглядеть, как лед после нашей работы умирает. Нынче весной вода быстро пойдет! Видел я, брат, настоящее чудо: простой холодный песок, рассыпанный поверх льда, будто горячий свинец, прожег на самой середине тонкую длинную канавку — очистилась вода! Мудро при­думали старики: я еще от отца слыхал, как деды его пес­ком растворяли лед. Быстрей получается, чем если бы он сам под солнцем таял. Вот, брат… А еще я старинный хойлаарак — кожаную фляжку — видел, висит она на кривой тополиной ветке, там, где в прежние годы, как приходила пора пускать воду по каналу и канавкам, молились мы — обряды разные совершали… Серый таль­ник вокруг того тополя, вербой еще зовут его. Так вот у этой вербы корни еще подо льдом скрыты, а сережки она уже распустила, назло морозам — смелая! Помню я, как мой отец с отцом нашей Чочагайман каждую весну за деревянные мотыги брались да за пешню и рушили нетронутый речной берег, чтоб вода текла по каналу да по канавкам на аратские делянки, поила и кормила бед­няков. Сохой деревянной распахали, помню, полянку под Трехгорьем, и уродился там ячмень… С той канавы пошла вода в старое русло  канала,  а  уж  оттуда — в степь Узун-Бел, на Большой Простор. Хондергейцы ни­когда на сухом месте не сеяли. Вот и я такой, брат, по­тому и поехал нынче в лес… По следам предков иду. Канал, ими выкопанный, продлить хочу, на новый про­стор вывести. И своего добьюсь! Хвастать не буду, а и мне от отца наследство досталось: умею угадывать точ­но, куда потечет вода, по какому руслу пойдет.
Кушкаш-оол глубоко вздохнул. Задумался: «Мастер же ты рассказывать разное, Саадак!.. Все об одном и том же, а каждый раз по-новому. Заслушаешь­ся!.. А уж я ли не знаю твоего Саралу? Был он еще не обучен, в табуне на воле гулял — поймаю, бывало, его арканом из шкуры быка да и гоняю, пока не охромеет от усталости. И воровать его на время случалось: ты же добром никому не дашь любимца своего, сколько ни проси!.. А так охота, бывало, на нем прокатиться!.. Сов­сем украсть его хотел да продать куда-нибудь подальше: наказать тебя за жадность. Но вот, будто старуха до­зорная, загородила мне дорогу мысль: Саадака-то с его конем всюду знают, сразу поймут, что украл… Ненави­жу тебя из-за этого коня!.. И то сказать, кобыла-то, матка его, кому прежде принадлежала? Мы с тобой это знаем, Саадак… Ты не догадываешься, кто пустил слух: Саадак-де лучшего коня от обобществления спрятал, ка­ких похуже коней да волов в «Черемуху» отдал?.. Не смешно ли это, Саадак? Ты за эту «Черемуху» больше всех ратовал — чтобы объединились араты и вместе об­рабатывали землю, растили скот, самое слово «тожзем» ты первым у нас сказал — а тебя-то оттуда первым и выгнали! Знал я, что делал, когда шептал встречному-поперечному про твою жадность… Один ты теперь остал­ся в единоличниках, как в старое время, ходишь — ан не пропал, не захудал! И не озлобился: не себе одно­му— всем добро сделать хочешь этим каналом… Только получится ли, а, Саадак?»
— А ты ведь знаменитый охотник, старший брат. Неужто не прожил бы одной охотой, без своего хле­ба? — вслух спросил Кушкаш-оол.— Дался тебе, под ста­рость лет, этот канал! Старый переделывать, да еще и новое русло прокладывать… К чему? Я вот сроду землю не пахал — а ничего, с голоду не помер.
— Тайга — не кошара, дикое зверье — не домашний скот. Охота хороша, да ненадежна. На собственный скот да на хлеб надежда твердая. Семена добрые зря на зем­лю сыпать тоже ни к чему: сперва заслон им надо сделать от сухого ветра, от зноя. Вот тогда и уро­жай соберешь! Надежный! Или я неправду говорю, парень?
— Братец ты мой! Да разве же я тебе не верю? За­сомневался вот только, думал, не напрасно ли ты силы тратишь… А время нынче такое: чего арат сам захочет, то и делает. Никто не мешает.
— Это ты верно понял. Вот и я хочу делать то, что отец мой и деды делали…
Кушкаш-оол постарался переменить разговор:
— Да, я вот тоже… Привык делать то, что удачу приносит. Коней менять. Еду сейчас тут к одному… Не­плохой у него конишка, ну, а у меня вот эти — на под­бор: подо мной иноходец, на поводу — рысак! Знаешь, каков твой земляк Кушкаш-оол? Захочу — поеду, куда вздумается, за полцены доброму человеку хорошего коня отдам, а у другого плохонького втридорога куплю… И все равно с прибытком! Хочешь со мной сменяться? Бе­ри моего, какой тебе больше по нраву — иноходец либо рысак, а уж я твоего…
— Пустое говоришь, братишка ты мой. Саралу я ни за лучшего рысака, ни за иноходца не отдам. Он мне самому нужен. У нас ведь как: начинаем кочевать на новую стоянку — весной ли, летом, осенью или зимой — Сарала умный конь, быстрый и смирный, он и везет са­мое дорогое: пятеро детей спокойно сидят на нем! Как же без него остаться? Да если б и захотел попытать судьбу — один, без старухи, все равно не решусь. Что еще она скажет…
— Ха! Какой же ты мужчина, если у бабы идешь на поводу, все равно что мой запасной конь — у меня! Вы­ходит, ездишь на коне ты, да не ты его хозяин!.. Ну что же, не буду спешить: подожду, пока ты со своей женой посоветуешься. Ждать-то я умею. И своего доби­ваться, если уж задумал,— раздраженно произнес Куш­каш-оол и длинным кнутом вытянул вороного. Тот пу­стился иноходью, пружинисто да размашисто на загля­денье, а гнедой на поводу затрусил следом.
Саадака ждала другая тропинка — он свернул в свой аал, под гору.