Вьюга

Бесится за окнами февральская вьюга. Воем воет ветер. У-у-у… Бум-бум-трах! Стучит отрывок водосточной трубы. Проснулась от холода. Куча одежды, наваленная поверх одеяла, свалилась. Стараюсь поправить, но пальцы рук болят, справиться не могу, и вся гора лоскутов сползает на пол, вместе со мной. Приходится вставать, зажечь коптилку. Холодно так, что сразу замерзли руки, коченеет нос. Сколько сейчас времени? Бросаю по привычке взгляд на стенные часы, но они давно не ходят, я забыла об этом. Почему они остановились? От холода или от сотрясения, стрелки остановились на 11 и замерли. У-у-у…Бум-бум! Трах! Разыгралась свистопляска в ночи.

Подойдя к окну, отгибаю угол одеяла, превращенного в маскировочное, и высовываю голову. В разбитое от осколков бомб окно дунул ветер, осыпав лицо иголками снега. Разгребаю руками то, что нанесла вьюга, и выглядываю на улицу. В небе проносятся тучи, рельефно освещенные невидимой луной; вихрится снег и клубами исчезает в лабиринте улиц.

Луна за крышей соседнего дома, значит, только часа 3 ночи. Как же долго ждать утра! А есть хочется! «Плохо, что нельзя есть стены домов. Я схожу с ума», — мелькнула мысль. Вновь торопливо заделываю окно, поправляю постель и погасив коптилку, ложусь: до утра еще долго, надо постараться уснуть, а там видно будет…

Бренчит, стучит водосточная труба, будит не по-детски взрослые, печальные думы. Вьюга ей помогает. Холодно, голодно, одиноко… Мама давно не приходила с работы, жива ли она? А отец? Как он там, в такой стуже, в одних обмотках, без валенок? Ужас…

Когда я вижу покорные, как у отца, глаза людей, шагающих в таких же обмотках на лютом морозе, в тонюсеньких шинелях, которых куда-то гонят, сердце мое обливается кровью, и я плачу. Плачу часто. Баба Аня говорит: «Это у тебя, Оля, начинают истощаться нервы, а скоро будет сохнуть мозг. Поэтому не плачь!»

А я больше всего боюсь истощения мозга, от этого сходят с ума, как Витька Орлов.

Нет, лучше умереть спокойно…

На днях мне пришлось видеть солдат, убирающих трупы. Худые, изможденные, с провалившимися от голода, обветренными щеками, закоченевшие от холодного ветра, дующего с залива; они едва шевелились. У одного, совсем подростка, размоталась обмотка, и он наклонился, чтобы накрутить ее на ногу, и вдруг упал, шапка его свалилась, обнажив остриженную голову. Когда к нему подошли, он уже не мог шевелить губами, хоть и пытался что-то сказать. «Да что там трясти, все равно помирает пацан», — сказал один солдат и, махнув рукой, отошел.

Интересно, что сообщат его родителям? — «Пропал без вести», — не подходит, он не пропал. «Погиб смертью храбрых»,— никакой храбрости убирать дистрофиков не надо, напротив, еще и карманы можно обыскать. Наверное, напишут так: «Ваш сын умер с голоду при выполнении боевого задания». Но цензура не пропустит таких слов «умер с голоду», у нас солдаты «не умирают с голоду», они «сражаются до последней капли крови»…

Но у этого юноши я не видела никаких «капель», кроме, разве что слез, застывших в уголках глаз!

Жизнь дала трещину, суровая действительность понуждала разум угадывать что-то злокачественное, которое, так или иначе, скрывали от народа, и вот она, эта язва у всех на виду. Помню, когда-то говорили, что наша страна готова к войне в любой момент, что «бронепоезд стоит на запасном пути», и другое тому подобное. Невольно возникал вопрос, к чему была эта всеобщая ложь? Это были вопросы, терзающие мою неокрепшую детскую душу. Почему? Почему у отца нет валенок, и он совсем застудил ноги? Почему грудью защищают Ленинград, но где броня наших танков? Зачем, почему в Германию перед войной отправляли отборную пшеницу, а мне остался кусочек суррогата, эрзаца на хлеб, и я скоро буду помирать с голоду. Да, я скоро помру! Мне ужасно хочется есть, а есть больше нечего! Мама! Мама! Где ты? А вьюга воет: У-у-у… и вторит ей труба: бум-бум-бум…