Service Menu

Часть первая. Детство


ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Я родилась в 1930 году. Мама говорила, что я выжила на соевом молоке и селедке, других продуктов питания не было, это были голодные годы. Возможно, что это так, но когда я осознала своё бытие, в ленинградских магазинах было всё, что душе угодно, но цены были недоступны нашей семье. Мой отец был простым рабочим — слесарем на кожевенном заводе им. Коминтерна. Его заработная плата, как и у других рабочих в то время, была очень низкой. Денег не хватало даже на самое необходимое.
Единственная роскошь моего детства – это конфета «батончик», которую мне покупал отец в день зарплаты. Она стоила две копейки и была из той же сои.
Я была в семье единственным ребенком, часто болела воспалением легких — пневмонией, поэтому мать вынуждена была не работать. Это обстоятельство также вносило денежную брешь в семейный бюджет. Но по сравнению с другими обитателями нашего дома 68 на 13 линии Малого проспекта мы питались неплохо.
Я росла в коммунальной квартире на первом этаже, в бывшей дворницкой кладовой, где раньше хранился весь дворницкий инвентарь для очистки лестниц и двора. В нашей маленькой каморке не было даже печки, и мама грела кирпичи на примусе, обкладывая меня ими, если была занята домашними делами. В остальное время она привязывала меня простыней к себе, и я обогревалась теплом ее тела.
Мир расширился передо мной, когда я подросла и стала ходить.
Длинный темный коридор, изъеденные крысами полы, а из дыр тянет подвальной сыростью и кошками. В конце коридора — туалет, двери его висят на одной петле и не закрываются. Поэтому для «удобства» повешена рогожка в проеме, и, если там кто-то находился, то кричал идущему «занято», и в доказательство шевелил завесом. Была и кухонька в нашей, так называемой, коммунальной квартире, она находилась рядом с туалетом, но ею никто не пользовался. Она служила запасным выходом через окно, для разных, как говорила мама, «темных» личностей.
НАШИ СОСЕДИ
Одна стена нашей комнаты выходила на лестницу, и было слышно бесконечное хлопанье дверей. Иногда ночью поднимался женский визг и эхом разносился по всей лестнице.
Другая стена нашей комнаты была общей с комнатой Орловых. Она была теплая и сухая. Дверями у них не хлопали, и днем царила тишина, но по ночам собирался целый «шалман», и тогда полы, как говорила мама, «ходили ходуном» не только у Орловых, но и у нас.
Орловы — это тетя Нюра и трое ее сыновей. Старший — Виктор нигде не учился, не работал, но вид имел бравый, независимый. Он часто и надолго исчезал из дома, а когда приходил, то с друзьями и с девушками легкого поведения, и... начиналась попойка. Почти до утра бренчала гитара, топали ногами, пели, как говорила мама «похабные» песни. За стеной слышались выкрики: «Эх, гуляй! Наяривай!». Иногда в буйном веселье проходила неделя. Туалет и коридор были в нечистотах, пахло перегаром. В доме шептались жильцы: «Безотцовщина», «Шухарная семейка».
Когда тетя Нюра ругала Виктора за то, что он не по-людски живет — пьет, и что надо бы устроиться на постоянную работу и вступить в партию, Виктор неизменно отвечал:
— Быть коммунистом — это, прежде всего, быть сосунком и сосать марксистскую пустышку с идеями. А я как честный человек на это не способен и предпочитаю что-нибудь попрактичнее, хотя и горькое.
Затем, подняв рюмку, Виктор лукаво улыбался и запевал:
Это было в городе Одессе,
Есть там и театры и кино.
Там заборы служат вместо кресел,
Урки любят карты и вино!
Средний — Володя, где-то учился, носил тельняшку, курил трубку и собирался стать «морским волком» или офицером Морфлота. Меня он называл «плотва пучеглазая».
Младший — Вася, был старше меня на два года. Мы часто с ним играли.
В комнате Орловых вся мебель – это набор досок и чурбаков, и только один столик чугунный, маленький и круглый, привезен с кладбища, на нем стоит примус. Когда чурбаки, заменявшие стулья, высыхали, их раскалывали и топили печь, а вместо сожженных приносили новые. Васькины игрушки, с которыми мы играли, тоже были из палочек и щепочек. Колеса у машин были из деревянных катушек из-под ниток…
Всё в их помещении напоминало дровяной сарай. Пересаживаясь с одного чурбака на другой, тетя Нюра просит:
— Витя, сынок, купи мне хоть стул!
— Проси Вовку, какого он черта привез с кладбища только один столик, там ведь есть и скамейки, — отвечает Виктор, глядя в окно и думая, где бы опохмелиться.
Тетя Нюра не унимается:
— Вовка, слышь, что тебе старший брат говорит?
— Слышу, — отвечает Володя, отрываясь от книги, — я тебе постамент Петра Первого принесу, тогда можешь не только сидеть, но и лежать, как барыня!
— Ох-хо-хо, уморил! — смеется тетя Нюра, потирая больные ноги, — а куда же Петра Первого денешь?
— Петра Великого можно на примуса переплавить, он же царь, а сейчас власть советов, и нечего ему красоваться. Пусть постамент послужит советским женщинам вроде тебя!
Когда я болела, а матери надо было идти за лекарством, со мной по очереди оставались члены семьи Орловых.
Виктор рассказывал страшные сказки, которые почему-то всегда начинались с «мокрых» дел какого-то Фрея.
Володя, в свою очередь, пугал меня не менее страшными сказками. Самый страшный рассказ был о капитане Куке, которого съели людоеды!
Тетя Нюра тоже знала много историй, ее фантазия зависела от того, в чем она нуждалась в настоящий момент, если надо было стирать белье, то появлялось волшебное корыто! А когда она остро нуждалась в деньгах, то в сочиненной сказке появлялся волшебный кошелек или волшебная кастрюля! В кастрюле, конечно, появлялось то, что особенно хотелось покушать тете Нюре! Такова была «шухарная семейка» Орловых…
В соседней с Орловыми комнате в мизерной «квадратуре» жила другая семья — Горшковых: дядя Павел, тетя Дуся и трое их сыновей.
Старший, Боря — мой ровесник, а Славик и Олег еще малыши. Несмотря на то, что дядя Павел работал кондитером, у них была также неприкрытая бедность, но они всегда были сыты «за счет» кондитерской.
Мать семейства не отличалась особым благонравием и выпивала наравне с мужчинами. Во дворе говорили: «Нажралась дармовых пирожных и бесится, блудница!» Но многие, невзирая на ее порочный образ жизни, завидовали тетя Дусе. Она была независима и не боялась своего мужа. Коварные языки донесли дяде Павлу о неверности жены и были поражены, когда тот только махнул рукой и сказал: «У нее для всех хватит!». Этого не ожидали, хотели возмездия. Глаза блестели в предвкушении расправы, боя. Но ничего не случилось! Все шло как прежде: тетя Дуся продолжала выпивать, играть на гитаре и петь дуэтом: «Плыви, ты моя лодочка блатная, куда тебя течением несет! Эх! Да, воровская жизнь такая: да-да. А это дело перекурим как-нибудь...».
С тех пор дядю Павла звали «дурной горшок».
За комнатой Горшковых прозябала одинокая никому не известная старушка. Кто она — никто не знал, ни с кем она не разговаривала. Подражая взрослым, мы, дети, называли ее «ведьма», хотя никогда не видела ее в лицо! Днем она не выходила, а вечером родители меня не выпускали в коридор. Двойные рамы у «ведьмы» никогда не открывались, и между ними все было задернуто паутиной и пылью. Мы с Васей Орловым несколько раз пытались заглянуть к ней в комнату с улицы, но старая женщина, увидев нас, всегда задергивала окно грязной тряпкой. Рассердившись на такое отношение к нам, мы стучали ей в окно и кричали, что она ведьма, а иногда мазали ей стекла грязью. Наутро окна всегда были чисто вымыты с улицы. Но когда она их мыла, мы не видели. Увидела я старушку только тогда, когда она померла. Вскрыв дверь, все присутствующие были поражены. Это было не жилье, а склеп! По углам в несколько рядов висела застарелая паутина, кучи истлевшего белья лежали на полу и на единственном комоде. Целая гора разбитой посуды валялась на грязном подоконнике — всюду тлен и прах. Сквозь пыльные стекла слабой полоской пробивался луч света и освещал изъеденное крысами лицо покойницы. Воздух от наступившего разложения был невыносим, мама, схватив меня за руку, бросилась бежать. Старуху увезли, все обработали хлоркой, и еще много лет пустовала ее комната.
РОДИТЕЛИ
Незавидная доля досталась отцу. Он рано осиротел. Отца и его младшего брата приютил дядя, но мальчиков у него отобрали и определили в детский дом, мотивируя тем, что последний использовал их детский труд. Отец часто говорил: «Конечно, мы работали, но в деревне иначе быть и не может. В крестьянстве все работают. Поэтому поступили неправильно. У дяди было лучше, чем в детдоме».
Вскоре отец сбежал из детдома и попал в категорию бездомных, каких в то время было очень много. «Перекати-полем» был отец; и вплоть до совершеннолетия ветры носили его по всей стране, пока не взяли на службу в армию. После армии отец работал милиционером в Ленинграде, где он встретил мою мать. Подробностей жизни отца я не знаю, мне недолго пришлось быть с ним — он рано погиб. Но я знаю, что он был честным и бескорыстным человеком, меня он любил больше всех и всего на свете.
Мама родилась в 1903 году, в бывшей Тверской губернии, в семье середняка. Как она вспоминает: «Пиров не закатывали, но и с протянутой рукой не ходили! Было две коровы-ведерницы, выездной конь. Работы было много, ею не гнушались. Но землицы было маловато, и в иной год сено приходилось прикупать».
Дедушка, мамин отец, решил однажды зимой ехать в Питер. Питерские заработки и городская жизнь пришлись ему по вкусу, и он отошел от крестьянства, взвалив весь воз крестьянской жизни на бабушку. Ко всему, дедушка заболел «жадностью». Эта болезнь и подточила его, когда началась революция, а после и совсем доконала: все деньги, накопленные многолетним трудом и экономией, потеряли свою ценность, а деревенское хозяйство подвергли раскулачиванию; оставили дом да сад, заросший крапивой и малиной. Такого потрясения дед не выдержал и отдал Богу душу, успев, однако, выдать замуж старшую дочь Любаву с хорошим по тем временам приданным, где имелось и золотишко. Маме же в приданное достался мешок овса, один из трёх оставленных после раскулачивания: «живи как хочешь, не хочешь — помирай!». Чтобы не умереть, мама решила ехать в Ленинград, где начала пробивать себе дорогу мозолями и горбом. Не знаю, чего бы она достигла при иных обстоятельствах. Вероятно, с ее трудоспособностью и хваткой, многого. Но она оказалась в эпицентре всех полных трагизма событий и, несмотря на ее упорство и героизм, ничего не добилась, кроме комнатушки в двенадцать квадратных метров да пенсии в 59 рублей, от которой старалась, как и ее отец, отложить копейку «на черный день».
В то время, когда мы жили, как говорили родители, в «крысиной каморке», у них уже сложились определенные взаимоотношения: отец, зная практичность мамы, не вмешивался в хозяйственные дела, полагаясь полностью на нее. Тем не менее, когда мама слишком «перегибала» из-за своей жадности, боясь расстаться с копейкой, отец останавливал ее и распоряжался по-своему.
Но как бы то ни было, мама старалась «выйти в люди», то есть копить деньги. Она не отказывалась ни от какой, даже самой тяжелой работы, хотя часто говорила: «От работы не будешь богатый, а будешь горбатый».
Круг общения родителей был широк, но все это были простые люди, которые по разным причинам, как и мои родители, были выбиты из привычной деревенской жизни. В свое время они толпами хлынули в города, заселив подвалы, чердаки и всевозможные притоны городских окраин. Постепенно некоторым из них удавалось стать «людьми», а некоторые, по выражению мамы, так и остались «нищетой, голью перекатной». Они махнув рукой на все, превратились в обыкновенных пьяниц или стали промышлять воровством.
Встречаясь с первыми, мама раскланивалась, поздравляла с каким-нибудь событием, если такое случалось, например, с покупкой новых табуреток или парусиновых башмаков... Но за спиной язвила: «Из кожи лезут вон! Хотят быть людьми!». К их мнению она прислушивалась, но тут же добавляла: «Что им, ловко устроились, дармовое жрут в три горла, а здесь каждый кусок с копеечки» или «В наследство получили от умершего столько добра, что носить не переносить! Не то, что я...».
От тех, кто не преуспел в жизни, от «голи перекатной» мама отворачивалась: «Гопники, жулики и воры, не сеют, не жнут, а живут».
Отец, прошедший с детства огни и воды, научился ценить людей по другим параметрам. Он выбирал в друзья людей простых, общительных, веселых, обладающих уживчивым характером — кто как живет материально, его не интересовало. Друзья любили отца, но к нам не заходили, знали, что мать их не жалует. Она часто говорила:
— Соберутся, накурят — все обои задымят, стулья извихляют своими задницами, да еще и чай попросят, голодранцы! Держи карман шире — я припасла для вас чай! Нашли миллионершу!
Иногда моего отца спрашивали:
— Как ты с ней живёшь?
Отец отвечал:
— А что теперь, разводиться? Ребёнка бросать? Ну, уж нет! Это не по мне: сам сиротой вырос и не хочу дочь сиротить.
НИКОНОВЫ
Ближайшими друзьями моих родителей были Никоновы: Иван Павлович или, как его прозвали, «Кормилец» и его жена Капитолина Александровна — моя крёстная. Было у них двое детей — Люся, моя ровесница, и Веня, он старше меня на два года.
Крёстная была женщина миловидная, интеллигентная, имела доброжелательный весёлый характер. «Кормилец», напротив, был некрасив, сварлив и вообще имел плохой характер — любил выпить «крепенького». У Никоновых было когда-то подворье в деревне, но на моей памяти это уже было семейной легендой — ничего, кроме комнаты в 14 квадратных метров, у них не было. Даже мать Ивана Павловича жила при детском доме, там же и умерла.
В наследство от отца крёстной достались золотые массивные часы и тяжёлая золотая цепочка, которые она хранила пуще глаза, чувствуя наперёд, что наступит их час.
ПОХОРОНЫ МАТВЕЕВНЫ
Был дождливый, но тёплый день, хоронили мать Ивана Павловича, Матвеевну. Рядом с могильной ямой стоят гроб с телом покойной и ящик с водкой. На дне ямы — вода. Иван Павлович-кормилец, шатаясь и стуча себя в грудь кулаком, вопит:
— Я не желаю топить человека в яме с водой!
Его уговаривают, что сделают настил, что всё равно Ленинград стоит на болоте, и что все мертвецы так или иначе, лежат в земле сырой. Но эти доводы на Ивана Павловича не действуют.
Крёстная тем временем угощает могильщиков водкой и тихо о чём-то шепчется с ними. Выпив по стакану, кладбищенские работники, рассовав по карманам бутылки, подхватили гроб и, скользя ногами по глине, понесли его к другой яме! Гроб уже опустили, а Иван Павлович всё ещё стоял, прислонясь к дереву спиной, и ругался. Его схватили под руки и, подведя к новой могиле, заставили бросить горсть земли. В ящике почти не осталось спиртного, а на кладбище появился свежий бугорок, всё, что осталось от матери дяди Ивана.
Мы, дети, молчали, поражённые происходящим. Мы не могли понять слово «смерть», и почему всё так просто…
Когда простой похоронный церемониал был завершен, Иван Павлович, до сего момента стоящий, вдруг, очумело посмотрев на свежую могилу, всхлипнул, сморкнул носом и, отвесив нижнюю губу, повалился на рыхлую землю, раскинул руки и замер. Все стоящие сочувственно смотрели на него, и, тихо переговариваясь, качали головами.
— Да, всё же не полено похоронил, а мать! — говорили одни.
— Конечно, не мыльный пузырь лопнул! Мать, всё-таки, — говорили другие.
— Тоскует, бедняга, — согласно кивали головами могильщики, с оттопыренными от водки карманами.
Стоящая в стороне старушка-нищенка, вдруг решительно подошла по-куриному, боком к крёстной, посмотрела на почти пустой ящик из-под водки, и, перекрестившись, прошамкала:
— Царство небесное вновь представившейся рабе Божьей... Как звали покойницу-то?
— Александра Матвеевна, — ответила Капитолина Александровна.
Нищенка продолжала бормотать, выжимая при этом две слезинки, и изображая соответствующую моменту скорбь на лице, сочувственно промолвила:
— ...рабе Божьей Ляксандре со святым упокой...
Крёстная догадалась, чего желает усердная нищенка, и дала ей неполный стакан водки; та, не моргнув глазом, выпила. Потом, сморщившись, она снова перекрестила себя крестным знамением и пошла прочь.
А Иван Павлович всё лежал на свежем бугорке… Такие «страдания» были известны Капитолине Александровне. Наклонившись к кормильцу, она взяла его за волосы и приподняла голову, и все увидели, что Иван Павлович безмятежно спал, и к лицу его прилипли кусочки глины. Рот ему протёрли, и, взяв на этот раз за руки и за ноги, бросили в кузов машины, где недавно стоял гроб его матери, Матвеевны.
С тех пор к прозвищу «кормилец» прибавилось ещё одно, «страдалец». В наследство от матери ему достались картинки божественного содержания и вдобавок портрет Сталина. Картинки крёстная отдала нам с Люсей играть, а портрет повесила над столом, как было принято в то время.
Недолго украшал комнату великий вождь. Произошло следующее: Иван Павлович изменил Капитолине Александровне, его нашли на месте преступления, в квартире у какой-то женщины. Произошёл семейный скандал, перешедший в драку: всё летело и мелькало перед глазами — мука, тарелки, одежда. Вихрем кружили соседи, прибежавшие разнимать жену и мужа. Когда битва «на Куликовом поле», как назвали это происшествие, окончилась, всюду был невообразимый хаос! Лицо изменщика было поцарапано, губы были разбиты до крови; крёстная плакала и прикладывала к брови мокрую тряпку. На всю эту картину взирал с портрета «отец народов», но и ему тоже «перепало на орехи»: его нос и усы были заляпаны сырыми яйцами, и с рамки, в которую было вставлено полотно, повисли застывшие сосульки яичного белка, припорошённые мукой. За ночь положение с портретом усугубилось. От яиц он съёжился.
Произошло это событие в то время, когда за подобные «действия» с главой государства могли последовать нежелательные объяснения. Утром моя крёстная сняла полотно, и, налив тёплой воды в тазик, замочила его, сама же принялась приводить в порядок комнату. Мы с Люсей решили помочь ей, и, насыпав соды в воду, принялись в четыре руки старательно стирать портрет. Вода из светлой стала чёрной. Мы обнаружили, что полотно стало чистым — Сталина на нем не было! Моя подружка закричала:
— Мама, мама, Сталина больше нет! Исчез!
— Куда же он в ж... денется, — ответила Капитолина Александровна из комнаты.
— Нет-нет, исчез! Иди, посмотри, — настаивала Люся.
Крёстная вышла, и, посмотрев на полотно, ставшее обычной тряпкой, сказала:
— Да, верно, смылся, слинял наш отец родной!
Тряпку отжали, а в тазике осталась тёмная вода, в которой плавали отмокшие яичные желтки. В оставшуюся деревянную рамку был вставлен плакат, надпись которого гласила: «Не разрешайте детям играть с огнём!».
Немного прошло времени с тех пор, и картинки с божественным содержанием исчезли, а рамка с плакатом была сожжена во время войны, для тепла.
НОВАЯ КОМНАТА
Болею, болею так часто, что по настоянию врачей нам выделили комнату в квартире нашего дома, на третьем этаже. Она всего двенадцать метров, но зато тёплая, сухая и светлая — с утра до обеда солнце! Комната длинная, узкая, с одним окном, выходящим во двор.
В квартире живет семья Уткиных: дед Ларион, его жена баба Аня и три их дочери: Руфина, Елизавета и Таисия. Дочери на выданье, ждут женихов.
Уткиным принадлежат три комнаты. Везде идеальная чистота — всё на своих местах. Бегать мне не разрешается, хотя коридор большой и просторный, мусорить — тоже, брать чужое — ни-ни!
Старшая дочь, Руфина, знала, что замуж ей не выйти, у нее были совершенно кривые ноги, ходила она в длинной юбке, переваливаясь с боку на бок, как утка. Невзлюбив мою мать с первого момента, она стала кокетничать с отцом. Мама не оставила без последствий её заигрывания; начались скандалы коммунальной квартиры.
Мир воцарялся, когда с работы приходил отец или дед Ларион.
Когда мне исполнилось 6 лет, Тася, младшая дочь Уткиных, подарила мне книжки с красивыми картинками. Я была в восторге, мои родители довольны, а Уткины благородны. Мир был восстановлен навсегда. Мы стали добрыми соседями и друзьями на много-много лет. С этого времени мне разрешили посещать все три комнаты, принадлежащие Уткиным.
УТКИНЫ
Мать утроилась на работу, чтобы скорее обставить комнату мебелью и, как она считала, «быть людьми». А для меня день начинался с того, что баба Аня, разбудив меня, говорила: «Иди, мой руки, лицо, и будем убирать в комнатах». Для меня это большая радость, я быстро мою даже шею! Сейчас я буду разглядывать чудесные для меня вещи — редкости и диковинки! Всё, начиная с мебели и заканчивая безделушками, было антиквариатом.
Комната Руфы притягивает меня своим туалетным столиком, стоящим в углу. На нём в коробочках стоят флаконы из-под французских духов. Духов нет, но флаконы очень красивы, и, если открыть пробочку, то они издают тонкий неуловимый аромат. Когда-то баба Аня служила няней у господ, и госпожа дарила ей разные безделицы. Здесь же, в столике, хранились книги. Вынимать их не разрешалось, но лежащие сверху я могла смотреть. Это были две толстые, как кирпичи, книги религиозного содержания в кожаных переплётах, они были красиво иллюстрированы. Содержание сказочного библейского сюжета ошеломляло меня. Раскрыв рот, я внимательно слушала о событиях, которые произошли тогда, когда меня ещё не было на свете. «Закрой рот!», — говорила баба Аня, постукивая пальцем по моим губам.
Протерев пыль в комнате Руфины, мы переходили в зал — большую комнату, где стоял раздвижной дубовый стол. На нём стояла лампа с абажуром, она была керосиновая и никогда не зажигалась. Абажур был стеклянный и переливался различными цветами радуги, для меня было достаточно смотреть на лампу, переходя из одного угла комнаты в другой. В зависимости от освещения, она переливалась всеми цветами радуги, это было волшебно! Она была военным трофеем деда Лариона. В этой комнате стоит слон! Хобот его был поднят вверх. В его рот пролезал мой указательный палец. Слон был подарен когда-то на свадьбу молодоженам Уткиным от друзей с Ижорского завода, где работал глава семьи. «Видишь, у него хобот вверх — это к счастью!» — делилась секретом баба Аня.
В этот же вечер я попросила маму купить слона с хоботом вверх.
— На счастье, — объяснила я, передавая слова бабы Ани.
Но мама сказала:
— Все бы покупали себе слонов, чтобы быть счастливыми. Ан, нет! Не выходит. Хотя и хоботом вверх, а у Руфы-то, несчастной, вон какие ноги, колесом! Он, слон, просто голодный вот и поднял свой хобот, а баба Аня придумала, что к счастью.
В зале висела одна картина, небольшая по формату, как школьная тетрадь, и называлась «Ночь». Это была настоящая ночь, какую может представить себе детское воображение: домик, два окошечка, освещенные изнутри мягким светом, а вокруг темно, видны только силуэты деревьев. Подробностей я не могла разглядеть, но два окна почему-то притягивали меня. Я буквально жила в картине, мне казалось, что я там, в этом лесу, у теплящихся окон. Мне хотелось постучать в них, чтобы скорее открыли дверь, потому что мне одной страшно...
В смежной с залом комнате мое внимание привлекала шкатулка старинной палехской работы: на ней во всю прыть мчалась тройка лошадей; ямщик в красном жупане едва удерживал разгоряченных коней; а снег искрился. Баба Аня говорила, что теперь таких работ нет, что это очень старая шкатулка. Купила она ее случайно, у воров, которых было великое множество в 17-20 годах. Здесь, в комнате висела гитара, но мне до нее не разрешалось дотрагиваться.
Уборка закончена, везде протерта пыль, тщательно промыты полы. Баба Аня спрашивает:
— Тебе нравится у нас?
— Да, очень! Но много работы, — и тут же добавляю — вот у Орловых ничего не надо мыть и вытирать. У Васьки даже игрушки из палочек, играть не запрещается, а если сломаются, то можно насобирать новых. И чурбаки, на которых сидят, можно сжечь, когда они высохнут, и принести новые.
Баба Аня смеётся, и замечаю, что она совсем не старая. У неё даже нет морщин, лицо розовое, не то что у других женщин нашего дома. Я называю Анну Алексеевну: «Баба Аня», — и постепенно все начинают её называть так, хотя выглядит она моложе своих ровесниц.
ВЕЧЕРИНКА
К Уткиным барышням собирается молодёжь. Настроение приподнятое, хлопочут, раздвигают дубовый стол, накрывая его камчатной скатертью. Ставятся на стол бесчисленные угощения, вина.
Мне не разрешается присутствовать на этом праздненстве — мала очень, говорят. Жаль, мне так интересно! Слышны звуки гитары, поют романсы. Потом все поют песни. Слышится заразительный смех, я тоже смеюсь, хотя не понимаю и не знаю над чем. Мама, прислушиваясь, бормочет: «Старые девы, приманивают женихов...».
От того, что они «приманивают» женихов, мне стало еще интереснее. Как приманивают? Я знаю, что можно приманить собаку, кошку. Нужно только посвистеть или сказать «кис-кис». Я заинтригована. Воспользовавшись суетой, я благодаря своему небольшому росту, прокралась в зал и шмыгнула под низко висящую скатерть.
И вот я под столом!
Никто не заметил моего присутствия, я притаилась, как мышка. Я слышу все разговоры и вижу много ног. Вот сидит Елизавета, рядом Ванечка. Когда все танцуют, он гладит колени девушке. Она пытается спихнуть руки, тогда Ванечка хватает руки Елизаветы и, наклонившись, целует их. Я знаю, он ее жених — скоро у них свадьба.
В противоположных концах стола сидят Тася и её дружок Витя. Тася не желает его ухаживаний, потому что он «золотогрёб». Его работа — чистить выгребные ямы и помойки. Иногда Вите удается сесть рядом с ней, тогда он старается ногами прикоснуться к Тасиным, но она отдергивает свои ноги и психует.
Мне больше всех нравится Витя-золотогрёб. Когда он приходит в гости, то всегда приносит самые лучшие конфеты или орехи, причем мне дает целую горсть. Конфеты не помещаются у меня в ладонях, и я подставляю подол платья. Другие женихи этого не делают. Они просто не замечают меня, хотя я кручусь у них под ногами, когда они раздеваются в коридоре.
Хлопают пробки шампанского, раздаются веселые голоса, произносятся непонятные слова: Шаляпин, Собинов, «Аида», «Иван Грозный». В конце концов, я догадываюсь, что Шаляпин это певец, потому что рыжий Федя–электрик, как говорит баба Аня, «поёт по-шаляпински». Но мама, подойдя к двери на цыпочках и послушав, как поёт Федя, сказала бабе Ане: «Федот, да не тот!».
Дед Ларион, хлопая себя по ляжкам, смеялся и поддерживал маму…
Шампанское закончилось. Поют под гитару романсы. Мне нравится романс «Гори, гори, моя звезда», и когда поют слова: «Умру ли я...», то я начинаю плакать под столом. Но вот кончаются песни и начинают танцевать под патефон, а я незаметно убегаю...
Однажды Витя-золотогрёб пришел в изумительных по красоте туфлях, но, видно, обувь была туговата, и несчастный юноша после танцев, садясь за стол, незаметно от всех снимал их. Потерев одну ногу о другую, снова влезал в туфли. В один из таких моментов я утащила туфли и быстро сунула под диван, который стоял здесь же у стола, в простенке, и так же быстро спряталась и сама. Мне было видно, как Витя шарил ногами, пытаясь обнаружить пропавшие туфли, даже несколько раз наклонялся под стол. Всякий раз, когда он заглядывал под скатерть, «невесты» подбирали ноги и одергивали платья.
Наконец Ванечка, Лизаветин жених, громко спросил:
— Ты что там высматриваешь?
— У меня исчезла обувь, — признался Витя.
Это известие сначала всех удивило, потом раздались шутки и громкий, взрывной смех.
— Полно, Витя, ты, наверное, босиком пришёл, — съязвил рыжий Федя, который тоже ухаживал за Тасей и пел «по-шаляпински». Поднялся ещё более дружный смех. Обидевшись, Витя решительно нагнулся, а следом за ним все...
На меня удивленно смотрели гости и хозяева! Меня извлекли из-под дивана, вместе с вышеописанными туфлями Вити-золотогрёба. Больше мне не удавалось прошмыгнуть под стол, и я слушала романсы под гитару только за дверью, в коридоре.
Воскресенье. Все спят. Я пробралась в комнату к Тасе и взяла гитару. Недолго думая, прячусь в туалете, закрываю дверь и, сев на унитаз, начинаю играть. Романсов не знаю, но дергаю струны и пою... «замучен тяжёлой неволей». Слезы льются по-настоящему из глаз. Мне кажется, что это я замучена неволей, хотя смысла не понимаю.
В квартире проснулись, все толпятся у дверей туалета, просят открыть. Мне кажется, что они очень шумят. Перестаю петь, но продолжаю «играть» еще громче, затем наступает страх расплаты. Дверь не открываю до тех пор, пока мой отец не снимает её с петель. Все ринулись ко мне. Вижу протянутые руки, сердитые и в то же время испуганные лица. Гитару взяли, назвав меня «виртуозом».
После этого случая отец купил мне гармошку, маленькую, для детей. Но она не произвела на меня впечатления, хотя на ней можно было играть «Комаринского», что мы и делали с дедом Ларионом, когда он приходил «под мухой», хотя чаще деда приводили под руки товарищи по работе — сам он не мог найти дорогу домой.
Выпадали дни, когда наша квартира празднично гудела, и всем было весело. Играет гитара в большой комнате, поют мужские голоса романс «Не искушай», особо выделяется голос Федора-электрика. Дед Ларион играет на кухне «Комаринского», притопывая ногами, а в нашей комнате соловьем заливается мама: «По Муромской дорожке стояли три сосны».
ДЕТСКИЙ САД
Я всем надоела, и меня отдали в детский сад. Но садик я невзлюбила с первых дней и при каждом удобном случае уходила, благо он был недалеко от дома. Однажды я села в трамвай и ездила по городу до тех пор, пока меня не заметил кондуктор и не сдал в милицию. Моё исчезновение вызвало переполох, в результате чего в садике мой шкафчик с одеждой стали замыкать на ключ. Без верхнего пальто было холодно и мокро — шли дожди, и я подчинилась ритму дня, который был в саду. Завтрак, прогулка, учебный труд, обед, сон...
На учебном труде рисуем или лепим из глины. Мальчики лепят танки и машины, девочки — кукол, птиц. Но у меня ничего не получается, только вся пачкаюсь. Воспитательница говорит, что у меня нет никаких талантов.
Однажды была выставка детского рукоделия. К каждой фигурке была приколота табличка с именем ребёнка. Вечером, приходя за детьми, родители любовались способностями своих отпрысков. Моей таблички не было. Мама спросила воспитательницу:
— А где же работа моей дочери?
— Она ничего не умеет лепить и только катает шарики и палочки, ну а катать шарики она может и дома за обедом, — съязвила воспитатель и добавила, — надеюсь, хлеб у вас есть?
Мама очень рассердилась и дернула меня за волосы, сказав при этом:
— У всех дети, как дети, а ты...
В ближайшее воскресенье отец повел меня в музей. Не помню, какой это был музей, но мне очень понравился. Там стояли рыцари в доспехах с пиками в руках. У некоторых забрала на голове были подняты, и можно было видеть восковые лица, обрамленные кудрями. В других залах были статуи из мрамора, картины. Но такой волшебной картины, как бабы Анина «Ночь», — не было. Зато в изобилии были толстые обнаженные тетеньки. Одна показалась мне знакомой, и я сказала отцу, что это Каролина Михайловна со второго этажа. Отец рассказал об этом маме, и с тех пор, даму со второго этажа, стали называть не иначе, как «музейная редкость».
Последствия визита в музей дали о себе знать очень быстро. Однажды, забравшись на шкаф, я достала толстую, в серой обложке книгу, которую дал отцу дядя Брук, старый коммунист с завода Коминтерн, работавший вместе с отцом. Я занялась украшением этой книги, где были портреты Ленина, Сталина, Зиновьева и других политических персонажей того времени. На первой странице сидели на скамеечке Ленин и Сталин. Мне не понравилась лысина Ленина, и я нарисовала ему черные кудри. У Сталина волосы были, и тогда я решила снабдить его саблей. Зиновьев мне понравился, но у него не было усов, и я их ему добавила. Дальше дело пошло быстрее, в ход пошли все цветные карандаши. У кого был один бюст — тому я добавила ноги и «библейские» листочки. Фантазия разыгралась: появились ночные горшки. Из фиговых листков вырастали палки, а из палок лилось в горшки.
За эти художества отец, который почему-то очень рассердился, поставил меня в угол. Стоя в углу и решив не просить прощения, я стала дремать. Отец и мать лежали и делали вид, что спят. Я мужественно продолжала бороться со сном, подстегиваемая своим упрямством. Внезапно я услышала, как отец тихо сказал матери:
— Будешь печку топить, сожги, а Бруку придется купить новую книгу и отдать. Хорошо, что ещё заметили, а то представь себе, что бы произошло!
— Расстреляли бы, как пить дать, — ответила на это мама.
Я представила, как кто-то из-за меня расстреливает папу, и сон у меня пропал. А мама продолжала:
— Купи новую и отвяжись от своего Брука, а жечь книгу я не буду, зачем добро зря в печку бросать, бумага хорошая и в туалет пойдет.
Не знаю, куда делась раскрашенная книга, но у мамы появилось такое ленинское выражение, как «шаг вперед и два назад». Она вспоминала его, когда отец просил купить маленькую бутылочку водки в 150 грамм — «мерзавчика»:
– Бегу, бегу, шаг вперед и два назад! — цитировала мама Ленина.
КОЛПИНО
В квартире суматоха. Елизавета выходит замуж за Ванечку. Она будет жить в Колпино, поэтому свадьба будет там. Здесь же всё что-то закупается, кроится, шьется, и даже дед Ларион приходит домой трезвым. В комнату, где хранятся божественные книги, несут подушки, перины, чайники. Она заполнена доверху, меня туда больше не пускают.
В садик не хожу — опять болею. Решено, что мать бросит работу и будет сидеть дома со мной. Лежу в кухне в корзине. До меня нет никому дела — все заняты приготовлением к свадьбе. Мне скучно. Случайно заходит Руфина Кривоногая нога, она тихо плачет, но, увидев меня, останавливается и, быстро вытирая слезы, грубо говорит:
— Что ты тут делаешь?
— Скучаю.
— Иди к себе в комнату и там скучай! — приказывает Руфина, и я ее слушаюсь.
Но и в комнате мне скучно и тесно. Мама занята каким-то шитьем и не обращает на меня внимания. Строчит швейная машинка, прикладываются один к другому лоскуты, сшиваются в одну кучу, образуя пеструю смесь, как в калейдоскопе. Я с напряжением жду внимания матери и, не дождавшись, спрашиваю:
— Почему плачет Руфа?
— Потому что она Христова невеста.
Недоумеваю: на картине, когда-то мною виденной, Иисус был прибит гвоздями к кресту, и голова его висела на боку.
— Как же Христос может быть женихом Руфины, ведь он прибит гвоздями? — осторожно выпытываю я у мамы.
— Все они кобели… прибиты гвоздями, а как воскреснут, так и начинают ползать по бабам!
«Ползать по бабам» — это выражение мне хорошо знакомо, и хотя я его не понимаю, но знаю, что это не хорошо. Вот Иван Павлович, муж крестной, «ползает по бабам», так у них бесконечная ругань, скандалы, посуда бьется постоянно.
Мама продолжает шить, а я представляю себе пляж: на песке загорают женщины, а дядя Ваня ползет по ним, мешает загорать. Женщины ругаются, швыряют в него песком, а дядя Ваня все ползет и ползет на четвереньках, пока вовсе не исчезает на горизонте.
— Конечно, это нехорошо! — думаю я.
Едем в Колпино на свадьбу. Я впервые еду в поезде и впервые вижу так много ёлок, которые растут сами по себе на воле. Раньше ёлки я видела только на рынке, их продавали перед Рождеством и Новым годом. Дома же ёлку старательно наряжали игрушками, а потом водили хороводы вокруг неё. Но вот чтобы так, просто, без всяких игрушек, ёлка росла на земле — я не видела! Я бегаю от одного окна к другому в большом возбуждении и смотрю на такое чудо. Пассажиры понимают меня. Гладят по головке, дают конфеты и другие лакомства.
Большой зал деревянного дома. Много приглашенных. Невеста Елизавета в прекрасном белом платье, на голове фата, легкая и воздушная, а я обращаю внимание, что у Лили, так я ее зову, большой нос. И жених Ванечка мне тоже не нравится. У него потное лицо, и он постоянно трет его платком. Мама говорит: «Он возбужден, как кот!»
Меня отдали под присмотр девочке Тане, она учится в 7 классе. Взяв меня за руку, Таня ведет меня в другую комнату и показывает альбомы. На одном снимке был сфотографирован весь класс, в центре стояла учительница. Ткнув в нее пальцем, Таня сказала: «Это ведьма!» Тогда я сказала, что у нас в доме на первом этаже живет старуха и тоже — ведьма. Таня, внимательно выслушав мой рассказ, сказала, что это старушка, а не учительница, а старых обижать нельзя. Она взяла с меня клятву, что я больше не буду дразнить ее и другим не позволю.
Затем мы проследовали в сарай, где стояла большая клетка, в которой было два белых кролика. Когда мы вошли, они встали на задние лапки и смешно задвигали носами.
— Есть просят, — сказала Таня и пошла на улицу.
Вернувшись, она бросила кроликам пучок травы. Затаив дыхание, я наблюдала, как они едят траву. Вскоре с травой было покончено, и зверюшки опять поднялись на лапки. Я называла их зайчиками, но Таня все время поправляла:
—Не зай-чи-ки, а кро-ли-ки!
На картинках я видела только нарисованных зайчиков, которые едят морковь, о кроликах я ничего не слышала и не знала, что такие животные есть на свете. Таня соскучилась со мной и попыталась увести меня домой, но я не хотела расставаться с этими очаровательными животными и попросила ее оставить меня кормить их. Подумав немного, Таня согласилась:
— Смотри, только никуда не уходи!
Я стала рвать траву, но дворик был мал, трава вытоптана, и я перелезла через забор. Там росли большие лопухи, как на кладбище.
Когда за мной пришли, я спала в сарае на куче листьев. Кролики были выпущены из клетки и сидели рядом. Все моё нарядное платье было испачкано зеленью. Но это было не самое страшное. Неприятное было в том, что соседи пришли с жалобой «на девочку, которая перелезает через забор и хулиганит». Меня стали ругать, зачем я лезла в чужой огород и рвала ревень и капусту. В изумлении я подумала: «Как капусту?». Я знала, что капуста – это большие белые кочаны, но никак не обыкновенные зеленые листики, которые я рвала как траву. Я даже не подозревала, что у капусты сначала растут обыкновенные зеленые листья, как у лопуха.
РЫБКИ
Вскоре отец купил мне золотых рыбок. Какое это доставляло удовольствие — сидеть и часами наблюдать за их аквариумной жизнью! И какая была трагедия, когда однажды, проснувшись, увидела кота Барсика, лежавшего на подоконнике. Рыбок не было! «Ай-ай...», — заплакала я во весь голос. Вбежала испуганная баба Аня и, узнав в чем дело, схватила кота за ухо и выбросила в коридор. «Это кот их выловил и съел. Не плачь, потом купим других». Это было для меня открытием. Я знала, что он ест рыбу, но только вареную или жареную. Но чтобы живых?!
Других рыбок мне не купили. В аквариум был высыпан мел для побелки потолков.
ЕЛЕНА НИКОЛАЕВНА
Старики Уткины относились к той категории людей, которых в те времена называли "старорежимные" или "царской закваски". Дед Ларион когда-то работал на Ижорском заводе, баба Аня служила у господ няней. Встретились они в Колпино, а после венчания переехали жить в Петербург. Вот и все, что я знала о них.
Дед Ларион был совершенно неприметный, скромный человек, и можно было подумать, что он вообще не живет в квартире. Только когда он перебирал лишку, его присутствие было очевидно. В таких случаях его приводили приятели и, втолкнув деда в открытые двери, говорили: «Вот он!» — и быстро исчезали. Баба Аня тащила его в комнату, но он сопротивлялся и кричал:
— Ты сначала скажи мне, кому на Руси жить хорошо? А? Скажи, тогда я пойду спать. Молчишь! То-то. Некрасов был умный мужик. Да. Ну что ты понимаешь в его сочинениях? Ни-че-го! Э-э-х.
Затем дед Ларион запевал: "В Красной Армии штыки, чай, найдутся, без тебя большевики обойдутся!" Его уводили в комнату, но еще долго раздавались выкрики и обрывки песни. Потом все затихало, и баба Аня говорила мне:
— Не бегай, не шуми, пусть дед выспится.
Иногда к бабе Ане заезжали старые приятельницы, но это было нечасто. Среди них на первом месте Елена Николаевна. Она была тоже колпинская, но в юности переехала в Петербург и служила горничной при больших господах. Это была высокая дама, ходила в шляпке, котиковой потертой шубе, с большим ридикюлем, а зубы у нее были золотые. Баба Аня говорила: «В молодости она слыла красавицей и умницей».
Когда Елена Николаевна приходила, то не раздевалась в коридоре, как все прочие, ее — вели сразу в комнату. В квартире наступала тишина, а все домочадцы, как говорила мама, «забивались по щелям», не мешая встрече подруг. Если случалось, что кто-нибудь приходил в это время, то пришедшего предупреждали: «Т-с-с, Елена пришла».
Я не допускалась ни под каким предлогом в комнату, а подглядывать в замочную скважину... и не думай!
Для Елены Николаевны ставился маленький самовар, извлекалась красивая фарфоровая посуда и серебряные ложечки. Я сидела в кухне на окне вымытая, причесанная и смирно ждала своей очереди увидеть ласковую даму. Собираясь домой, Елена Николаевна всегда вспоминала обо мне: «А где эта прелестная девочка?». При этих словах все опрометью бросались ко мне, стаскивали с окна и тянули в коридор, где двери комнат были распахнуты настежь и горели все лампы, могущие дать свет. Тащившие подталкивали меня вплотную к ней и останавливались в выжидательной позе. А Елена Николаевна, сощурив глаза и улыбаясь золотым ртом, вручала мне яблоко или конфету. Потрепав меня по щеке рукой, говорила, произнося слова в нос:
— Эта девочка трогает меня, она так напоминает мне одну княгинюшку и то безвозвратно ушедшее прошлое!
При этом Елена Николаевна театрально вздыхала и некоторое время задумчиво смотрела в потолок. Все присутствующие также хранили благоговейное молчание и тоже вздыхали, как будто также что-то потеряли навсегда. Дед Ларион деятельного участия во всей церемонии не принимал, но был галантен. Он целовал руку Елены Николаевны и как-то виновато улыбался при этом, весь его вид говорил: «Я больше ничего не могу для Вас сделать».
Мой отец не любил выходить из комнаты во время визита гостьи. «Приползла старая барыня», — говорил он. Тася иронизировала, намекая на отца: «Елена Николаевна — не чета нам. Она повидала Францию, Италию, Швейцарию, куда ей до нас, с нашими-то знаниями и образованиями».
Когда я пересказала отцу, что Елена Николаевна — не чета нам, она была во Франции, и в Италии, и еще где-то, я забыла..., то отец спросил меня: «А на Шпицбергене она не была?». Но этого я не знала.
МАТРЕНА ФЕДОРОВНА
Другая приятельница бабы Ани — Матрена Федоровна – была завсегдатай нашей квартиры, потому что жила этажом ниже в 18 квартире. Она не имела золотых зубов и тех манер, как у Елены Николаевны. Она не служила ни у каких господ, а была женой своего мужа, Ивана Федоровича, или, как все его называли, «Ванюшки-краснодеревца». Ее саму во дворе звали просто Мотька.
Ванюшка тоже был человеком старого режима, он был известным когда-то мастером-краснодеревщиком. При царе Николае, как все говорили, он «зашибал немалую деньгу». Заметив, что в государстве неспокойно и что революции не избежать, Ванюшка решил:
— Пропадут денежки ни за что, дай-ко я изведу их на золото. Ценный металл всегда выручит.
Затем Ванюшку начал преследовать страх:
— А вдруг прицепятся ко мне, что я бывший царский холуй, и что золото нажил за счет рабочих?
— Но ведь ты рабочий и есть, — говорила ему удивленно Матрена Федоровна.
— Ну, какой же я рабочий, когда я мастером был.
— А мастера разве не рабочие? — уточняла его жена.
— Вот в том-то и дело, что мастеров считают царскими холуями. Даже в книгах везде печатают: «Холуи». Так что помалкивай, Матрена Федоровна!
И она молчала. Но ценный металл их не спас...
С годами они так приспособились к окружающей среде, что даже перещеголяли ее. Одежды их были буквально нищенские. Ванюшка носил подобие армяка с заплатанными штанами, а его половина — гусарский мундир, доставшийся когда-то ей в наследство от родителя-гусара. Но чтобы её не заподозрили в подобном родстве «ГПУ-шники», Матрена Федоровна оторвала золоченые шнуры с мундира, отрезала пуговицы и пришила другие, с серпами и молотами. Получилось что-то вроде жупана, и она успокоилась:
— Пусть все видят, что и мы за власть Советов!
Со временем гусарский мундир засалился, порвался, и только баба Аня знала, что это бывшая гусарская честь висит на плечах подруги.
С людьми Ванюшка-краснодеревец молча раскланивался, а если приходилось заговаривать, то он хватался за щеку и жаловался на зубную боль. Матрена Федоровна предпочитала вести разговоры о своих снах, и только с бабой Аней позволяла себе посудачить. Обычно она приходила посидеть в осенне-зимние вечера, когда рано смеркалось и все жильцы и домашние были на своих работах.
Пятый час в начале: в комнатах натоплено, всюду порядок, баба Аня штопает носки, я рисую, приглушенно урчит радио. Входит Матрена Федоровна, с нею не церемонятся, и она снимает свой гусарский жупан в коридоре. Войдя в комнату и понизив голос, произносит:
— Кто есть?
— Нет, мы вдвоем, — говорит баба Аня, кивая на меня.
Гостья берет венский стул, придвигает его к столу и садится, сцепив пальцы рук. Некоторое время она разглядывает нас молча, потом, крутя большими пальцами туда-сюда, спрашивает:
— Штопаешь?
— Да, надо! Поизносились. Всё поистерлось, а где возьмёшь, не широки в полах новое-то приобретать, — отвечает баба Аня.
— Хм... Новое! Вот стул, что бы, кажется, тьфу! А поди купи! На кукиш не купишь, на кулак не дают! Да и то сказать, ежели бы деньги были, так нет их, стульев-то! Табуретку можно, конечно, купить, да и то, к вечеру она развалится, если будешь на ней сидеть. А на стульях сейчас начальники сидят, да эти самые… и Матрена Федоровна презрительно кривит губы. Баба Аня откладывает штопку, встает и выключает радио. Немного помолчав, вздыхая, поддерживает разговор:
— Да, времечко, не приведи Господь... дожили. А давно ли, кажется, было, когда я жила в нянях у господ! Не думала и не гадала, что буду чинить всякую дрянь. Бывало, госпожа чуть заметит потертое платье, тот же час велит портному заменить. Да сама же потом проверит, хорошо ли сшито. А барин какой был! — баба Аня жмурит глаза и качает головой. — Ведь ты подумай, Мотька, два раза в год, на Рождество и на Пасху: «Будьте любезны, Анна Алексеевна, билетики в театр». Я помню, однажды мне выпало счастье слушать самого Шаляпина, так веришь, думала, помру от восторга!
Матрена Федоровна кивает головой, видимо, согласная с тем, что, послушав Шаляпина, можно помереть, и, не дав окончить бабе Ане, начинает свое:
— Я у господ в нянях не жила, и Шаляпина не пришлось видеть, но в сад «Буфф» мы с Ванюшкой как-то ходили. Он тогда работал мастером-краснодеревщиком и что-то там оформлял по мебели... И ты представь себе, какая там была публика! А один представительный господин с тросточкой слегка задел меня и тут же, приподняв шляпу, сказал: «Прошу прощения, мадам!». А наши-то Ваньки специально в морду заедут и не извинятся, да еще и скажут, чтобы не подставляли рыло!
Нескончаемый поток воспоминаний не прерывался до тех пор, пока не приходила Тася. Матрена Федоровна в ту же минуту собиралась домой:
— Пойду, пора. Скоро Ванечка придет.
Но, потоптавшись у двери, вдруг говорила:
— Да, Аннушка, к чему бы мне такой сон приснился: будто много народу куда-то идет и все несут по бревну. Я тоже несу, да такое тяжелое, что мне сил не хватило, и я упала... Упала и проснулась.
Некоторое время уходило на разгадывание сна. Наконец решали, что что-то придется нести тяжелое. Но что? Плохой сон!
После того как Матрёна Федоровна уходила, Тася включая радио, спрашивала:
— Мама, почему ты при Мотьке всегда выключаешь приёмник?
— Тася, я целые дни его слушаю, надоело, все одно и то же тараторят. Пусть хоть Мотька поговорит, у неё все же сны разнообразные.
В тот же вечер, когда родители, поужинав, сидели, каждый занимаясь своим делом, одновременно слушая какую-то передачу по радио, я взяла табуретку и выключила радио.
— Ты зачем это делаешь? — удивился отец.
— Радио слушать совсем не интересно — та-ра-ра, да, та-ра-ра. Вот Матрёна Федоровна, когда рассказывает свои сны так, ой-ой-ой, как интересно.
Выслушав меня, отец заметил:
— Ишь, что богатство делает с людьми и во сне тяжело от него!
Но мама расшифровала сон Мотьки иначе:
— Богатство нести, не воз везти, а вот воры могут забраться и ограбят. Это более подходит. Да еще и самих тюкнут! — и помолчав, добавила — будет тогда тяжелое бревно.
БАБУШКА
Впервые с мамой едем в деревню к бабушке. Сидя в поезде, смотрю во все глаза в окно. Я уже не удивляюсь лесу, как тогда, когда мы ехали в Колпино, но он, лес, меня привораживает. Уютом, хвойной прохладой навевает он желания бродить в нём, дышать тайнами трав и цветов, слушать непонятный щебет птиц — мне незнакомых. Во мне зреет желание приключений, как у Робинзона Крузо, когда он был на необитаемом острове. Повесть Дефо мне читала Тася, и Робинзон был моим кумиром. Он смог преодолеть страх своего одиночества и выйти победителем! Я знала, что надо начать с того, чтобы не испугаться.
Однако гулять в лесу мне не пришлось, бабушка, несмотря на свой преклонный возраст еще работает.
— А как иначе жить, ведь колхозникам пенсии не платят, — жалуется, вздыхая сгорбленная бабушка. Но я еще не понимаю значения пенсии и зову ее в лес, но бабушка отправляет меня в сад, говоря, что это тот же лес.
Сады запущены, заросли малиной и крапивой, яблони одичали. Яблоками можно без сожаления кидать в прохожих. За садом ручей, он кишит пиявками, и мы с двоюродными братишками хороним их в ямках. За ручьем колхозный свинарник. Свиньи, большие и сытые, лежат в ручье, выкопав себе «гнёзда», и от удовольствия похрюкивают. Они похожи на большие серые валуны. Бабушка довольна. Она работает на ферме, и такие туши её вполне устраивают. Но нам, детям, свиньи не нравятся. Они портят и без того мутную воду, которая от их рытья превращается в грязный кисель.
Когда мы вернулись в Ленинград, отец спросил у меня, что я видела в деревне? Но в памяти моей от деревни остались только черные пиявки, жирные свиньи, мутная вода и наполненные слезами глаза бабушки, провожавшей нас.
Больше я бабушку не видела. Она умерла во время войны.
НАШ ДОМ
Наш дом стоял в стороне от других зданий, в глубине двора. Здания, выходящие на линию, стояли вплотную друг к другу, и поэтому, наш дом выглядел как-то особенно неприглядно и сиротливо. С восточной стороны его был склад железа, из которого что-то резали, потом грузили на машины и увозили. Всю неделю с утра до вечера, кроме воскресенья, разносился гремящий, сверлящий и визжащий звук. Иногда наступало затишье, и было слышно, как о чем-то спорили или ругались рабочие; порой раздавались женские визги, и можно было наблюдать, как среди металлического хлама рабочие тискали каких-то женщин. Но самое интересное для нас, детей, зрелище было припасено на день зарплаты.
Лязг железа прекращался, рабочие собирались небольшими группами и тихо переговаривались. Потом в руках появлялся стакан, в который почему-то дули, сдувая невидимый мусор. При этом рабочие озабоченно поглядывали по сторонам. Мы, дети всего двора, собирались на крышу сарая, стоящего непосредственно у стены завода, и ждали «концерта»…
Появлялась водка. Разливающий большим пальцем отмечал уровень наливаемого в стакан. Все внимательно смотрели на палец. Раздавались советы: «Смотри, чтобы палец не сорвался!». Налитый по мерке стакан ходил по кругу, и было слышно кряканье, фырканье, сплевывание. Стакан, обойдя круг толпившихся вокруг него людей, снова наливался и делал второй тур. Рабочие закуривали, и какое-то время длилось молчание, каждый сосредоточенно о чем-то думал. Наконец кто-нибудь нарушал тишину, обычно это был разливающий:
— Ну, что, братва, добьем её, гадину?
Все в ответ дружно соглашались, кивая головами:
—Давай, насыпай, чего резину тянуть?
Через полчаса разговоры становились оживленными, а лица румянились. Но стакан не убирался, все как будто чего-то ждали, раздавался тяжелый вздох:
— Эх, жизнь не малина!
— Все вновь соглашались, что жизнь не малина, и что надо купить еще пития. Вытаскивались из карманов рубли, копейки. Всё тщательно пересчитывалось несколько раз, и, собрав нужную сумму, посылали кого-нибудь в магазин, чтобы «добавить». В то время, когда посланник ходил за водкой, мы, дети, набирали камней в карманы. И ждали. В этот раз водки приносилось больше, чтобы «лишний раз не бегать». Выкладывались огурцы, селёдка, корочка хлеба, чтобы занюхать. Выпивка принимала более организованный и планомерный характер, с той лишь разницей, что глаза уже не щурились на стакан и на отмеряющий палец — наливали уже по полному стакану. Постепенно отдельные группы рабочих соединялись, разговоры становились громче, напоминая потревоженный улей. Все чаще раздавалась из толпы нецензурная брань, возникали ссоры, поднимались кулаки. Кому-то разорвали рубаху. Вскрикнули работницы. Образовался клубок из человеческих тел. Он катается, хрипит, слышен звон разбитых стаканов. И вот она, драка, в полном разгаре!
Мы кидаем камни в дерущихся и очень довольны, когда попадаем в цель! Несколько удачных бросков и нас замечают, внимание переключается… Мы разбегаемся, «концерт» окончен, до следующего раза…
С западной стороны дома был Свердловский рынок, где с утра до вечера шла бойкая торговля. Слышался крик зазывающих продавцов, на все лады расхваливающих свой нехитрый товар. Пахло рыбой, овощами. Мы, дети, любили шататься по нему, присматривая какой-нибудь плохо лежащий фрукт, пытаясь его стащить. Но нам это редко удавалось. Зоркие глаза торговок в один миг угадывали наши нечестные намерения; и нас прогоняли. Но иногда удача сопутствовала нам, и мы убегали с трофеем, который тут же, за углом съедали.
Фасадом дом был обращен на большой двор. Для города это довольно большой участок земли, но, к сожалению, внутри его находились сараи. Вдоль них проходили галерея для сушки белья, возвышались поленницы дров, голубятни, дворницкие ящики с известью и другие хозяйственные постройки. Существовал еще так называемый задний дворик. Но он тоже был застроен многочисленными сарайчиками и кладовушками, архитектура, которых была сообразна вкусу каждого жильца: они стояли вкривь и вкось, разной высоты и ширины. Это место служило для нас местом боев, где развертывались «военные сражения», порой заканчивающиеся разбитым носом, ушибленной ногой, синяками.
Одним из излюбленных мест сбора детворы была выгребная яма: большая, хорошо зацементированная с массивной крышкой на железном блоке. Но она почему-то никогда не закрывалась, цепь и блок заржавели — не двигались, и из разинутой пасти ямы, шел удушающий запах гнили, даже зимой. Её регулярно чистили, но к вечеру она опять наполнялась отбросами, которые выносили многочисленные жильцы и рабочие близлежащих магазинов — овощного и рыбного. Мы любили порыться в этом обилии мусора, нас ругали, но тщетно. Она притягивала нас, как магнит. Когда я возвращалась домой после подобной вылазки, баба Аня морщилась, нюхая идущий от меня «аромат» и говорила:
— Опять бегала по помойкам?
Я отвечала:
— Нет.
ШКОЛА
Отец неутомим. Он стал учить меня азбуке, ему хотелось, чтобы я выросла высокообразованным советским человеком. Он лелеял надежду, что я стану летчицей — в то время это была мечта многих родителей.
Купив тетради, он приступил к обучению. Через неделю я научилась рисовать палочки, крючки и букву «А» — шалашик. Поглядывая на мои каракули, мама сказала отцу:
— Из нее не получится летчик, скорее, налетчик.
После наших занятий, собирая исписанные листки с моими упражнениями и складывая их в ящик буфета, мама вздыхала:
— Не бросать же добро. Можно еще на письма использовать.
Отец, несмотря на столь активное сопротивление мамы, продолжал заниматься со мной. Глядя на него и сочувствуя ему, живейшее участие в обучении приняла Тася. Она достала из заветного ящика, где лежали божественные книги, картинки с буквами и стала учить меня по своей собственной методике. Это было необыкновенно, мы играли, буквы оживали, превращались в маленьких человечков: они звали на помощь то одного «дружка-букву», то другого — так я освоила слоги и к общему удивлению стала читать. Отец приносил домой газеты, и я приспособилась читать газетный шрифт. Один раз моё внимание привлек снимок. На нем закутанная женщина с ребенком на руках собирала на столе хлебные крошки. Заголовок статьи гласил: «Индия без чудес». Прочитав, я узнала, что в Индии голод. Для меня это слово осталось простым звуком, и лишь позднее я осознала его страшный смысл.
Меня отдали в школу. Большое серое здание на 15-й линии было заселено всевозможным людом, и только второй этаж был в распоряжении школы для детей младшего возраста. Широкий коридор, большие комнаты — это помещение в царское время принадлежало домовладельцу, а теперь здесь классы. Нас встретила немолодая женщина с увядшим лицом, в строгом английском платье. Мама сказала, что оно «английского фасона», и при этом значительно поджала губы, давая понять, что Мари Ивановна, не какая-нибудь «вертихвостка» из молодых. Позднее же она сказала про Мари Ивановну: «Зимой и летом — одним цветом». Но как ни судачили об учительнице родительницы, она была добрым человеком и любила нас, своих учеников. Со мной ей пришлось много работать. В течение всей зимы она пересаживала меня с одной парты на другую, с первого ряда на третий: я разговаривала. В конце концов, она усадила меня за парту с молчаливой и тихой девочкой из нашего двора Галей Смирновой. Мы были с ней дружны вплоть до ее трагической смерти.
Первые дни пребывания в школе принесли мне много неприятного. Началось с того, что Мари Ивановна, рассадив нас по партам, сказала:
— А теперь, дети, заверните руки за спину и сидите спокойно!
Но я, выросшая на дикой свободе нашего детского мира, не могла сидеть спокойно! Я стала шевелиться, вертеться, нервничать. Такое сидение, со сложенными за спиной руками, привило мне отвращение к школе и, я категорически отказывалась возвращаться туда. Баба Аня, выслушав мои жалобы, прокомментировала:
— Это, наверное, Крупская придумала — руки назад! Привыкла, шалава, по тюрьмам шляться, вот и результат.
К моему великому облегчению, правило сидеть за партой с руками назад вскоре отменили.
Всё, что происходило на моих глазах, впитывалось мною и принималось в сознание как вполне естественное. Я еще не могла разобраться в то время, где правда, а где неприкрытая ложь. Поэтому когда я пошла в школу, то вдруг узнала от Мари Ивановны, что из меня так и лезет «недозволенная нелепица». Например, один раз я сказала учительнице, что на Руси хорошо живут только пьяные. В другой раз, что Маяковский написал стихи такие, будто «топором рубил». И совсем вывела Мари Ивановну из терпения, когда сказала: «Сталин курит махру». После этого в школу был вызван отец.
— На вашей дочери дыхание из прошлого, откуда оно? — задала вопрос Мари Ивановна.
— Мы живем на подселении, в одной квартире с людьми старого режима — вот и результат этого дыхания. А то, что Сталин курит махру — это дыхание улицы, — ответил отец.
— Но надо применить свою власть. Вы же отец, причем коммунист. С меня тоже спросят, чему я научила своих учеников, — не унималась Мари Ивановна.
— А вы думаете, Мари Ивановна, учите детей? Детей учит жизнь, улица. Вы можете их заставить вызубрить что-нибудь, стихи, например, о ком-нибудь. Но и это не всегда удается. Моя дочь растет не в оранжерее, и родилась она не во дворце, а в дворницкой, поэтому то, что вы называете «дыханием», у нее было не самым приятным с первых ее вздохов, — защищал меня отец.
После этого разговора учительница пересадила меня на заднюю парту и перестала меня замечать, чему в то время я была очень рада. Однако из той беседы отца с Мари Ивановной я сделала вывод: не всё можно говорить, о чем слышишь и думаешь, а лучше промолчать или обмануть.
Запутанным и сложным раскрывался мне мир взрослых. Он не укладывался в голове, поэтому лучший мир – это улица! Она — относительная свобода от взрослых, и только на улице всё вставало на свои места, все было честно, понятно, и не надо было прикидываться тем, кем ты не был на самом деле!
Быстро бежали дни, времени не хватало — всё было для меня новым и непривычным. Надо было учить стихи Маяковского, но они были трудны для меня. На уроке литературы Мари Ивановна именно меня вызвала к доске декламировать Маяковского. Я её спросила: «Можно я почитаю другие?» Получив согласие, я начала читать стихотворение Есенина, но, не дослушав меня, учительница замахала руками и поставила мне в журнал «плохо».
Идя домой, я недоумевала, почему Мари Ивановне не понравились стихи Есенина о белой березе. Дома меня успокоила Тася. Она с иронией в голосе сказала:
— Для нее лучше, если Маяковский достанет из широких штанин…
— Что достанет? — спросила я.
— Облако! — ответила Тася.
УБЕЖИЩЕ
Когда я училась в первом классе, умер дед Ларион. Как говорили взрослые, у него был рак пищевода. Слово «рак» меня поражало. Как рак может быть в пищеводе?! Наверное, дед Ларион купался в реке, и в его желудок осторожно пробрался рак. С тех пор он там жил, и никто не догадывался об этом, он тоже не знал. Играл на гармонике «Камаринскую», притоптывал ногами, когда был пьяненький. Мне было его очень жаль. Я плакала, не понимая, почему ему не вывели рака, как выводят глистов.
Я окончила второй класс на «хорошо» и «удовлетворительно». Это плохо. Я не очень страдаю, потому что меня не ругают дома, и вдобавок, у многих моих друзей такие же отметки, но это их не тревожит. Я тоже успокаиваюсь и предвкушаю необычную для меня поездку в Кировскую область, в Лальск. Там мои родители строили дом.
В моей памяти осталось путешествие на пароходах.
Сначала мы плыли по Северной Двине до Архангельска, потом по Белому морю. Почему отец выбрал такой долгий маршрут, не знаю. Но это путешествие сохранилось в моей памяти на всю жизнь. Проживая в непосредственной близости от Балтийского моря, часто бродя по Взморью и по Гавани, я никогда не замечала его красот. Но Белое море меня очаровало — всё было до такой степени нереально красиво, что первые дни в школе я не могла прийти в себя от этой сказочной эпопеи!
После каникул я не могла войти в нужную колею. Моя учительница жаловалась маме, что я апатична. Мама таскала меня за вихры, но было бесполезно, я вспоминала лето, море. Я хотела, чтобы скорее был построен дом, чтобы жить там всегда. Я думала, что мои родители восстанавливают отчий дом моего отца для того, чтобы у нас была дача для отдыха летом. Я мечтала о том, как мы втроем будем жить на необъятном просторе. И не будет выгребных ям, запаха, склок соседей.
Я мечтала, что по утрам будут петь жаворонки, днем стрекотать кузнечики, а ночью заливаться соловьи. Каково же было мое удивление, когда я узнала, что дедушкин дом в Лальске, который мы строим это убежище на случай войны. И война была объявлена. Это была очень скоротечная для моей детской памяти война на Карельском перешейке, с финнами. Отца призвали на войну, но не окончился еще учебный год, как он, измученный, хмурящийся, вернулся домой.
После финской войны все потекло по-старому. Но мама стала больше экономить, надо достроить дом! В конфетах мне было полностью отказано, и тогда я восстала:
— Дом! Дом! Успеете достроить, нечего торопиться, война закончилась!
В этот момент мама чистила картофель, а я кричала о войне, конфетах, доме. Положив нож, мама повернулась ко мне, внимательно посмотрела и тихо, но раздельно сказала:
— Война закончилась? Нет, она не закончилась — она еще будет! И помалкивай в тряпочку, поняла?
Я поняла. Я стала прислушиваться к разговорам взрослых, а они действительно почему-то сводили все свои беседы к войне. Меня это не очень тревожило, взрослым не надо слишком доверять!
Наступило лето 1940-го года, мы вновь ездили в Кировскую область: дом был почти готов, осталось лишь вставить рамы, двери, сложить печь, построить летнюю кухню. Когда у отца закончился отпуск, мы возвращались на поезде. Я была очень довольна. Скоро прекратится постоянная экономия на конфетах, пище, да и на всем другом!
СОН
Я заканчиваю третий класс. Сижу с Галей Смирновой, моей подружкой. Она живет в нашем же доме. Мари Ивановна меня больше не пересаживает с одного места на другое; она считает, что это лучшее место для меня, ибо Галя заикается, поэтому почти не разговаривает со мной.
Поворачиваться мне не к кому, потому что я сижу на последней парте с краю, в третьем ряду. Учительница в конце концов нашла для себя выход от моей бесконечной болтовни. Окна далеко — не посмотришь, что там за ними! Тихое бормотание одноклассников навевает дремоту, я медленно засыпаю.
Вопрос учительницы застает меня врасплох. «О чем ты думаешь?». Она снова возобновляет свои жалобы на меня. Мать снова начинает меня ругать, надеясь таким образом согнать с меня сонливость. Сонливость не исчезает, а волосы на голове, кажется, редеют! Баба Аня встает на мою защиту, говоря, что мое состояние от недостаточного питания. Я подозреваю, что баба Аня права, с питанием у нас не все благополучно. Недавно мама купила кротовую шубу и сфотографировалась в ней. Я знаю, что теперь она будет висеть в гардеробе, пока ее не доконает моль. А крестная съязвила: «Твоя мать сфотографировала шубу, чтобы увековечить ее на снимке». Не забыла мама и меня — купила что-то кошачье, на вырост, и также повесила в шкаф. Теперь надо ждать, когда я вырасту. Но Боже мой, когда мы станем «людьми»! Я просто устала ждать, так мне хочется мороженого…
После подобных обновок на столе появляется толокно, от которого меня тошнит. Мама же стоит на своем: «В брюхе не видать, что ты съел!».
По утрам я ем толокняную кашу и думаю, как хорошо, что ее не видно в животе, иначе бы меня подняли на смех в школе. К приходу отца мама выгадывает сварить что-нибудь мясное, в основном, это говяжий желудок с чесноком или студень. И только по воскресеньям на столе появляются котлеты или колбаса. Отец начинает возмущаться от постоянных покупок «тряпок».
Как-то вечером, когда в квартире все спали, я слышала, как он говорил:
— Ты совсем дочь заморила! Ты что, думаешь, от толокна у нее прибавится здоровья? Твоя теория, что в животе не видно, гнилая! Возьми простое сравнение: чем гонят коня? Кнутом или овсом? Вот то-то же, думать надо! И вообще с шубами можно подождать. Скоро лето, отпуск. Надо скорее строительство закончить. А то вон на моем заводе мужики поговаривают, что в Финляндию немцы свои войска перебрасывают, а зачем, спрашивается? Не забывай, что финская граница, вот она, рядом, на трамвае доедешь. Да что там финны! Сейчас другое — вся Европа под Гитлером, он и нас не оставит в покое. А ты моль разводишь!
— Но ведь был пописан договор о взаимном ненападении между германцами и СССР, — защищается мама.
— Не с германцами, а с Гитлером, — поправляет отец, — а это не одно и то же. Это для тебя бумажка что-то значит, а для Гитлера...
— Но Иосиф Сталин-то тоже не лыком шит, наверное, что-нибудь придумает, — упорствует мама.
— Не знаю, чем твой Сталин шит, я его не шил, и о чем он думает, так же не знаю, я у него в мозгах не ковырялся, — и немного помолчав, добавляет, — в конце концов, как говорят, «на то и щука в море, чтоб карась не дремал», но это только так говорят, а щука всё же живет, значит, чем-то питается.
Я уже засыпала, но разговор все продолжался. Во сне приснился деревенский выгон. Через городьбу перелезает Галя Смирнова и другие ребята с нашего двора. Они перебирались на другую сторону и тут же…исчезали. Мне стало страшно одной на выгоне! Я хотела бежать домой, но ноги меня не слушались, а кто-то сзади, невидимый, схватил меня!
Я проснулась в слезах, а мама, узнав, что у меня был кошмар, сказала, что надо поменьше бродить по лужам, и что у меня от этого цыпки на руках, и что я могу заболеть, а если я заболею, то это и будет мой кошмар. Такое простое объяснение отчасти успокоило меня, болезни я не боялась. Тем не менее у меня осталось неприятное беспокойство от того чувства одиночества, которое было ночью. И потом мои друзья, куда они исчезали? Сон был похож на реальность.
ГАЛЯ СМИРНОВА
Идя в школу, я всегда заходила за Галей Смирновой, она жила на первом этаже нашего дома. Квартира состояла из трех комнат, окна выходили на выгребную яму, где обитало множество крыс. Было видно, как они отчаянно дрались за корочку хлеба или взбирались на подоконник погреться на солнышке. Мы с Галей иногда пробовали согнать их оттуда, стуча по стеклу, но они только зло поглядывали на нас, не шевелясь. Но стоило открыть форточку, как крысы моментально разбегались.
Галя жила со своей бабушкой Маришей, грузной и замкнутой старухой, и с матерью, которая почти никогда не выходила из маленькой комнаты. Ни бабушка, ни мать, ни Галя почти никогда не разговаривали. Тишину нарушал только Лёня, новорожденный братик моей подружки. Он плакал. Кто был отцом Лени или Гали, я не знала, и когда спрашивала об этом у нее, то Галя так начинала заикаться, что я, не получив внятного ответа, переводила разговор на другие темы. Это была странная семья. Их соседкой по квартире была бывшая монахиня бабка Марина, по прозвищу «Марина-беспалая», занимавшая комнату рядом с кухней. Эта старушка, в противоположность Смирновым, была очень разговорчивая, особенностью ее речи было то, что она ежеминутно украшала ее словом «да». Однажды она мне шепнула:
— Смирновы-то наши – сектанты. Да... Поэтому они постоянно молчат. Да. С мирскими людьми они не якшаются, да! По-ихнему грех в мирских людях сидит. Да. Ты только одна из мирских заходишь к ним, да! Тебе можно, ребенок еще. Да!
В том, что они сектанты, я не видела ничего плохого, много странных людей жило в нашем доме, и Смирновы не были исключением.
Утром, я как обычно зашла за Галей, она была в маленькой комнате, где лежа в кроватке, дрыгал ножками ее братик, а мама и бабушка Мариша занимались уборкой. Увидев Галю, я снова вспомнила свой, так взбудораживший меня сон, и пока она собирала портфель, я его пересказала. Я не стеснялась говорить в их семье, мне казалось, что взрослые глухие. Закончив свой рассказ, я опешила от неожиданности, что мама и бабушка Гали слышат и понимают. Заговорила бабка Мариша! Она безостановочно произносила: «Христос, сон, рай, ад, грех, Христос». Все смешалось в моей голове, но я поняла одно — Галя перелезет в рай, а меня схватит черт и утащит в геенну огненную.