Service Menu

Запах русского хлеба


Приближался восемнадцатый год. О событиях в России у нас пока ходили слабые и недостоверные слухи, но в наших краях тоже стало неспокойно. Появились китайские гоминдановские войска Ян Чи-чао, монгольские войска. Они жгли русские села, грабили торговые фактории, а наша Танну-Тува была словно кусок мяса между сворами собак и волков. И русские купцы не прочь были урвать от нее кусок, убегая, а монголы и китайцы на правах хозяев насильно вербовали лучших тувинских стрелков. Из наших овюрцев попали к ним храбрецы Тугур и Кечил, но особенно много навербовали они людей в западных районах. Тувинские нойоны и чиновники бегали между этим всесильными сторонами, поджимая хвосты, словно шакалы, стараясь угодить и тем и другим.
В то время переезды мои из Северного Амырака от дяди Баран-оола в Южный участились. В Южном Амыраке я обычно ходил за скотом, в Северном бывал волоправом, хлеборобом — попробовал-таки семь потов от семи ремесел. Из-за моих частых переездов я был всегда хорошо осведомлен о событиях за перевалом, и в тех юртах, куда я заезжал переночевать, мне бывали рады. Время наступило тревожное, каждый искал новостей, чтобы вовремя откочевать при опасности. Впрочем, теперь в юртах и так оставались лишь женщины и дети: мужчины с лучшими ездовыми лошадьми пережидали смуту в тайге.
В ту пору моим закадычным дружком был сын тестя моего дяди, звали его Чымчак. Как-то отец Чымчака позвал нас помочь ему на сенокосе. Трава в то лето была такой высокой, что взрослому доходила до подмышек.
День выдался жаркий, безветренный — даже былинка не шелохнется. В воздухе тяжко благоухали полынь, дикий лук, белоголовник, конопля — дышать было нечем. В зарослях черемухи стонали дикие голуби, голоса их напоминали звуки тех длинных труб, которые я недавно видел при посещении хуре.
Нам с Чымчаком было не под силу одолеть полный размах косы, мы брали по полразмаха, и то очень скоро выбились из сил, а пот с нас лил градом. Я дивился, как легко шел впереди нас старик со своей тонкой длинной косой, беря полный размах. Если коса попадала на кочки, они бесшумно падали, точно сыр под ножом.
До обеда мы косили без отдыха. В полдень из-за горы показалась черная туча, поднялся ветер. По руслу канавы, словно девушки в шелковых халатах, затрепетали, заструились длинными нежными ветвями ивы. Все ближе и ближе надвигалась на нас темная стена дождя, дыша прохладой.
Мы с радостью подставили первым каплям свои черные потные спины и, только когда дождь промочил нас основательно, бросились под старую лиственницу, где уже укрылся отец Чымчака. Здесь густо и резко пахло смородиной — словно молодым кумысом.
Дождь освежил воздух, промочил землю и ушел дальше, за ним раскинулся яркий хвост радуги. Над покосом стояла легкая водяная пыль.
Мы разожгли костер, поели. Старик принялся отбивать косы.
— Ачай, — спросил Чымчак отца, — коса твоя совсем износилась, два пальца ширины осталось, не пора ли ее отдать старухам на выделку шкур?
Старика даже передернуло от обиды.
— Ох-хо! Ну и мужчина ты!.. У меня ее совсем недавно наш овюрский богач Байкар на двухгодовалого бычка хотел выменять. Она ведь из особой булатной стали, на ней никакой камень зазубрин не делает. Заденет — лишь искры летят!.. Эх, необлупленное яйцо ты, а не мужчина!
— Откуда она у вас? — спросил я. — Это, видно, и вправду редкая коса, косит — точно корова соль слизывает.
Старик, обрадованный моим вопросом, принялся пространно рассказывать, что он выменял ее еще лет двадцать назад за двадцать пять белок у одного бородатого русского. В те времена русские только-только начали появляться в наших краях и приторговывать себе участки. Русские привозили с собой чай, табак, скобяные товары, мануфактуру.
— В верховьях Енисея уже очень давно русские поселились, а у нас — всего пятнадцать-двадцать лет назад, но народ стоящий, есть чему у них поучиться, — сказал старик и сунул оселок за пазуху.— Ну, у ламы разговор долог, даже хромая овца уковыляла!.. Сейчас после дождя трава очень мягкая стала, давайте косить...
Скоро меня и Чымчака послали за перевал помочь в уборке нашей родне в Северном Амыраке. Мы сели с ним вдвоем на бычка и отправились давно знакомым путем.
Едва мы миновали перевал, как носы наши ощутили запах гари, а встретившийся охотник сказал, что русские поселки Улуг-Шол, Арыскан и другие сожжены дотла гоминдановскими войсками. Сами же русские, побросав в горящих избах все добро, убежали.
Мы с Чымчаком доехали до Улуг-Шола. Там все еще висел густой дым. От красивого богатого поселка остались лишь печи. Стекла превратились в груду сосулек, на месте скотных дворов торчали догорающие пни, прошлогодние стога сена на гумнах осели черными холмиками и едко дымили. Запахи дегтя, перегорелого жира, тлеющих тряпок резко щекотали гортань.
Мы с Чымчаком поторопились переправиться через реку, привязали бычка в лесу и только после этого вернулись на пожарище, походили среди развалин, но так ничего и не нашли, кроме ломаных чугунков да дверных ручек. Видно, до нас тут уже побывали лихие люди и воспользовались добром погорельцев. Вдруг мы увидели старых тувинца и тувинку.
— Что поделываете, откуда пришли? — спросил старик, а старуха злобно ответила:
— Разве не видишь, вороны на падаль прилетели. Грабить собираются.
— Да тут и нет ничего, тетенька, — возразил я. — Мы так, на минуточку заскочили, нам самим здесь страшно.
— Как горели эти крепкие избы — страшно было смотреть! — сказал старик и вздохнул. — Наша старенькая юрта стояла тут, у речки, пришлось ее быстро на тот берег перетаскивать, а то бы тоже занялась... Те, кто одной рукой поджигал, — другой расхватывал добро. Я старый человек, но такую неслыханную жадность увидел впервые.
— А хупра[1]!Кому ты это все рассказываешь! — заворчала сердитая старуха и, выхватив изо рта у старика длинную трубку, жадно затянулась дымом.
— Трудные времена настали! — продолжал, не слушая, старик. — Вон, видите, степь засеяна хлебом? Эта пашня полита потом и кровью тех, кто убежал отсюда с криком и плачем. Теперь для них осталось одно только — голодная смерть.
— Подумайте об этом, а после попробуйте хоть одну жженую горошину в рот положить!— пригрозила нам старуха и дернула мужа за рукав. — Давай дальше откочевывать, а то последние четыре козленка ноги в горячую золу сунут — покалечатся. И чодуровскую (так у нас произносилось имя Федор) кошку прихватим, не то сдохнет от голода.
— У нас тут друзья были,— продолжал жаловаться ста­рик.— Чодур, Иван, Мачилей... Наши ребятишки вместе играли, кто по-тувински выучился, кто по-русски. Внучка моя Хорлучек о друзьях плачет, кричит: «Поедем туда, куда они откочевали». Мы-то, бедняки, прижились возле русских. И чего скрывать, научились кое-чему у них, дрова на зиму заготовлять даже стали! Осенью на их полях остатки картофеля выкапывали, табачные листья тоже оставшиеся обирали... У них даже серу лиственничную на хлеб обменять можно было!
— А их женщины как помешанные работали! — подхватила старуха. — Ведь большинство русских бедняками приехали, даже собаки не было. За вымя взять бы — коровы нет, седло положить бы — лошади нет!.. Земля богатая тут — они и обжились, а теперь снова...
Старики, не попрощавшись с нами, двинулись дальше, а мы с Чымчаком постояли еще немного, глядя па пепелище, а потом пошли к своему бычку, так и не «положив в рот жженой горошины». Какой-то суеверный страх взял нас.
Осень была прекрасной. Оставленный русскими улуг-шольский хлеб всех поражал своей тучностью. Вот в это время у нас в Амыраке и появились китайские солдаты. Взрослые это восприняли как удар молнии, а нам, мальчишкам, было только любопытно вертеться возле них, разглядывать их серые, как стволы осин, гимнастерки, шлемы с козырьками, точно нос у сома, веера из какого-то белого мягкого шелка, которыми они постоянно отмахивались от мошкары, слушать непонятную речь: конг-конг-конг — точно ботало гудит на шее коровы.
В наших аалах китайцы появлялись в сопровождении какого-нибудь тувинского чиновника, который следовал за ними неотступно и изгибался так же послушно, как собачий хвост. Гости эти жаловали не во всякую юрту, а в те, что побогаче. Если же подъезжали к сереньким юртам, то, не спешиваясь, заглядывали в дверь и отдавали приказания: хлеб ли полить, коня ли постеречь, изгородь ли починить. У некоторых наших девушек вдруг появились подарки: серьги, колечки, платочки. О таких девушках скоро стали петь непристойные песенки, особенно усердствовали мы, мальчишки... «Китайский шелк облиняет — кто потом его наденет? Девичья краса опозорена — кто потом рядом сядет?»
Правда, если случалось, «мирные» китайцы женились на тувинках, то этому не противились, а считали за честь, даже приданого больше давали.
Так вот, скоро наши тувинские чиновники стали сгонять народ на уборку улуг-шольского хлеба. «Послужить солдатам Ян Чи-чао — наша священная повинность!» Будто кедровки во время лесного пожара, метались чиновники на своих лошадях, земля под ними горела, на спинах людей плетьми костры разжигали.
Открыто роптать люди боялись, но про себя все шипели, точно перекисший кумыс.
Скоро тем не менее улуг-шольское море хлебов окружили голые человеческие спины, задымились костры. Между этими кострами метались чиновники с криками: «Давай, давай! Скорей!» Их ременные плети были окровавлены.
Люди жали гоминдановцам хлеб, а на их собственных полосах хозяйничали птицы. Бывало, на десятину сгоняли по сорок-пятьдесят мужчин, — двух трубок выкурить не успеешь, как они оказывались на том конце полосы. Случалось, сам министр Ян приезжал полюбоваться такой работой и, хваля, сравнивал работающих с пожаром во время ветра. На вспомогательных работах тоже приходилось торопиться под плетьми чиновников. Вязали снопы, тащили на ток, обмолачивали, сносили в амбары и сухие ямы: ни одно зернышко этого урожая не должно было миновать амбары Ян Чи-чао.
«Чужая земля неровная — споткнутся, чужая еда с проклятьем — подавятся»,— говорили люди.
Зимой все вроде бы утихло, и народ немножко успокоился, но едва желтая весенняя вода наполнила поливные канавы, китайцы появились снова.
На полях шла подготовка к севу. Тут поливают, там перепахивают пар, чтобы закрыть послеснежную влагу, дальше выжигают сорную траву, а мальчишки на ездовых быках вовсю заливаются песнями, соревнуясь с жаворонками.
После того как я полил целый шан земли, мы с дядей Баран-оолом впрягли в плуг синего и белого быков и начали пахать. Лемех у плуга был железный — я разыскал его на русском пепелище, — привязанный к основе веревками и проволокой. Плуг скрипел на все лады, но мы очень гордились этим сооружением, ведь обычно у нас пахали деревянными сохами. Однако пахал он неровно. Там, где земля была полита хорошо, лемех глубоко уходил в почву, и оба быка натужно дергали, стараясь вытащить плуг. Вытащат   — плуг скребет землю поверху, а дядя орет, чтобы я бил быков, не давая им передышки. И только когда дядя подлаживал лемех, можно было остановить измученных животных. Они стояли мокрые, вывалив языки, дышали, колыхаясь всем телом, точно палка в струящейся воде.
Не успели мы сделать пятнадцать мучительных кругов, как к нам подскакали два всадника. В одном из них я узнал тувинского Чирык-мерена[2], а другим был китайский чиновник. Оба без винтовок, лишь с револьверами на боку. Мерен приветствовал дядю:
— Пусть острым будет твой плуг!
– Будь по-вашему. Пусть и ваша поездка закончится благополучно, — отвечал дядя.
Мерен сказал, что от каждой юрты на пахоту требуется бык или лошадь с погонщиком и снаряжением. Кто опоздает, тот должен представить сверх овцу или козу на питание работникам.
— Только дошла моя очередь поливать, — взмолился дядя. — Первый день я сегодня коснулся плугом земли, разрешите закончить хотя бы этот клочок.
— Видно, ты не понял! — заорал мерен. — Скоро сам Ян Чи-чао сюда явится, плети за тебя принимать я не буду — кожа у меня тонкая! Не говори, что тебя не предупреждали!
Чиновники хлестнули лошадей и умчались, а дядя зло выругался и, чтобы успокоиться, высек огнивом искру и закурил. Когда дядя рассердится, он сосет трубку, словно томимый жаждой человек воду пьет. В такие минуты разговаривать с ним невозможно, брови его сомкнутся, не смотрит ни на кого. Я сижу и жду, что будет дальше, быки тоже ждут. Когда я поднимаюсь — быки начинают дышать сильнее, словно переговариваются: «Наш мучитель, чертёнок, подходит!» Я ласкаю шершавыми грязными руками их морды и уши и отвечаю мысленно: «Но-но! Нечего особенно жаловаться! Я вижу, как вам трудно и плохо, но мне же еще трудней: свою муку переживаю и вашу тоже!..»
Наконец дядя словно очнулся, вздохнул и приказал мне распрягать быков: поедем домой. По нашему поверью, если в первый день не закончишь пахоту как положено, урожая не жди. «День пробы плуга» не удался.
Когда мы приехали к юрте, дядя поговорил с теткой и сказал мне:
— Ну, Ангыр, садись на синего быка и поезжай в Тюлюштерский стан.
От этих его слов сердце мое так запрыгало, что, казалось, через рот выскочит. Как же это он посылает меня одного к таким злым людям? Дядя попытался успокоить меня:
— Мальчишек они не трогают, сынок. Прошлой осенью у взрослых вся кожа со спины сползла, а мальчишки целой ордой толкались возле, мясо ели.
— Ты же послушный и сговорчивый, — поддержала его тетка. — Стараться будешь угодить, тебе там хорошо будет.
Так мы оба, синий бык и я, не имеющие права ни от чего отказываться, отправились по назначению.
Когда я подъехал к Улуг-Шольскому поселку, то увидел, что руины почти сровнялись с землей, но запах гари до сих пор не рассеялся. Вокруг, насколько видел глаз, пахали, боронили, пищали несмазанные колеса плугов, щелкали бичи. Невдалеке я заметил стан и подъехал к нему, сердце мое прыгало, как у зайца. На костре что-то варилось, а возле сидел черный коренастый мужчина. Не взглянув на меня, он грубо спросил:
— Ну, что ты со своим быком четыре уха мне показываешь?.. Ищешь Тюлюштерский стан? Он здесь. Откуда явился, где пара к твоему быку?
Я отвечал.
— Па! Неужто тебя за человека считают? От чьей юрты ты?
— От Баран-оола, дяденька...
В это время из соломенного шалаша вылез знакомый мне дядя Базанай и заступился за меня:
— Это он на вид такой маленький, когда начнет работать, не каждый ему подойдет в пару.
Черный сразу же смягчился:
— Ну ладно, если так. А то я подумал: ну вот, появился еще один огромный желудок, а с ним сонный мешок.
И принялся внимательно и придирчиво разглядывать мое обмундирование, снаряжение быка, будто китайский торговец при приеме пушнины, старающийся дать за все меньшую цену. Я отвел свой взгляд — как еж мордочку; поджал вылезающие из рваных идиков пальцы и сразу же в душе возненавидел приемщика. А он ходил вокруг нас, прикидывал что-то, после сказал:
— Так, так! Не сердись на меня, парень, ты, видать, настоящий работяга.
— Еще бы! — усмехнулся дядя Базаний. — Он с семи лет ходит по батрацким дорогам.
— В таких местах чаще всего и встречаются щербатая чашка да пегий одер. Богатый всегда сумеет отбояриться... Только тяжелый груз на теленка грузить — великий грех и мука для глаз... — грустно продолжал приемщик и велел мне бежать за хворостом для костра. Он обещал сказать начальнику, что я с утра уже помогаю повару, иначе бы меня стали считать работающим с завтрашнего дня и еды сегодня не дали бы.
Я с радостью схватил веревку, насобирал хорошего хвороста и скоро вернулся обратно. У костра тем временем собралось порядочно народу; пока мы кипятили еще огромную чашу чая, народ все прибывал и прибывал. Знакомые приветствовали меня криками:
– Эге, наш незнакомец, настоящий быкоправ к нам приехал. Завтра вместе станем работать: взрослый погонщик — лишняя тяжесть для быка!..
Все готовились к обеду, насыпали в чашки тару, пили горячий чай. Когда люди чуть-чуть отдохнули, послышались смех, рассказы о дневных неудачах и неприятностях товарищей, прибаутки, песни. Затем шум постепенно стал стихать, народ устраивался на ночлег.
Наутро мы с моим синим быком приступили к уже давно известным нам мучениям.
Надо сказать, что за прошлую осень наши люди хорошо привыкли к повадкам больших и маленьких китайских чиновников. Теперь уже они не шарахались от взмахов плети, а лишь смотрели исподлобья. Удары переносили молча, будто говорили: «Ну ударь, ударь еще... Тебе мало? Смотри, как бы чего не вышло...» Нас, новеньких, учили, чтобы мы не плакали, когда бьют, и не просили прощенья, не доставляли этой сволочи, чиновникам, лишнего удовольствия.
— А то от своих добавки получите! — объясняли нам храбрецы.— И не особенно старайтесь на пахоте, сейте как попало, семена сыпьте кучей...
Мы с радостью принимали эти советы к исполнению и с охотой распевали во все горло новые песни: «Бей, собака: на месте удара — рубец будет. Рубец не сотрешь и не смоешь — хорошая памятка для расчета...»; «Чья это рыжемордая собака, что китайцам лижет зад? Тащите его к нам в Кыргыстарский стан, мы набьем его пузо так, что оно лопнет!»
Некоторые чиновники, наслушавшись таких песен — их распевала теперь молодежь довольно открыто, — стали трусить и заигрывать с людьми: «Вот черти камыны[3] заставляют: бейте, бейте!.. А меня теперь народ ненавидит, будто бы я по своему желанию бью...»
Однажды был такой случай. Мы пахали друг за другом — две упряжки по три быка в каждой. Следом шел сеятель, разбрасывая зерно, а за ним ехал мальчик на быке с бороной.
Сеятеля звали Сырбык. Это был человек веселый, остроумный — душа разговоров у костра, затейник. Он особенно ненавидел чиновников, никогда не боялся ответить им насмешкой, а то и угрозой.
В тот день мы, мальчишки-погонщики, были особенно веселы: для нашего очага утром забили жирную корову, значит, предстояло получить вдоволь вкусной еды, а кроме того, вчера прибыл новый китайский чиновник и похвалил нашу работу. На радостях мы распевали, словно жаворонки.
Вдруг мы увидали издали двух всадников — китайца и тувинца, которые ехали по полю, проверяя качество работы. Вот они подъехали к группе людей, стали говорить что-то, размахивая руками, потом один из всадников начал плетью колотить пашущих. Дальше они направились к нам.
Сырбык крикнул:
— Эй, ребята, этот мерен Тунук-Танза всегда готов ударить. Будьте начеку!
Мы принялись распевать, подражая голосам девушек, а наш пахарь, дядя Шожук, отрегулировал плуг на два отверстия глубже.
— Это вы только-то с утра напахали? — спросил гнусаво тувинский чиновник.
Дядя Шожук, ничего не ответив, поклонился.
— Здесь мало-мало хорошо пашут, — сказал китаец.
Тувинец, сразу сменив гнев на милость, перевел, улыбаясь:
— Чанчин[4] вас похвалил.
Китаец, указав на нас, спросил с поощрительной усмешкой:
— Эти девушки сейчас пели, да?
— Что вы, ваша милость! Вы, наверное, никогда не слышали, как поют тувинские девушки, — ответил Сырбык. — Их голоса не сравнить с голосами китайских вдов!
Чиновник замахнулся плетью.
— Ну, ты! Какие там слова выплескиваешь?
Сырбык, поклонившись, с наивным видом спросил:
— Разве я не так что-нибудь сказал? Простите тогда, ваша милость... — и, подмигнув нам, состроил рожу.
Китаец нахмурился и стал внимательно разглядывать засеянный участок, потом, указав плетью, сердито сказал что-то чиновнику.
— Зачем горстями в одну кучу кидаешь? — зло загнусавил чиновник. — Эй ты, черт, тебе говорю?
— Неправильно? — засуетился Сырбык. — Тогда сейчас по зернышку соберу и пересею!
— Ты еще подшучиваешь надо мной?
Лучше при чанчине мусор не ворошить, — негромко, но угрожающе сказал Сырбык. — Не пыхтите-ка, дорогой Тунук-Танза!
– Что ты мелешь, языкастая собака! — разъяренно заорал чиновник и, хлестнув лошадь плетью, направил ее на Сырбыка. Сырбык, сдернув с плеч пустой мешок, плашмя шлепнулся перед лошадью, та испуганно взвилась, заскакала — чиновник от неожиданности соскользнул с седла на землю, как барба с сеном, и ударился головой. Из носа его брызнула кровь. Дядя Шожук подбежал, листьями подорожника принялся обтирать лицо пострадавшего. Китаец стоял поодаль, еле сдерживая смех.
— Сыколей вода тафай! — крикнул он.
Мы, обрадованные передышкой, как воробьи, слетели с быков, побежали туда, где у нас стояли когержики с хойтпаком и водой, сначала напились сами, а остатки принесли чиновнику и помогли ему умыться. Сырбык с криком бросился за убежавшей лошадью, китаец поехал следом.
Мы катались по земле от хохота, пересказывая друг другу, как ловко Сырбык проучил чиновника, избегнув наказания. Когда Сырбык вернулся, дядя Шожук спросил:
— Что он там разглядел в твоем посеве?
— Ха! Я два мешка посевной пшеницы утаил, так что, где я сеял — ничего не вырастет. Мальчишке я приказал, чтобы он поскорее эти мои посевы заборонил, да не успел он. Они и увидели.
— Не простит тебе Танза этого поступка!— сказал боязливо дядя Шожук.
— Ничего, я уже нажаловался десятнику. Мол, я склонился перед Танзой в молитве, а он хотел меня лошадью стоптать! Я еще самому чанчину, а то и хун-нойону (солнечному князю) буду жаловаться! — Сырбык подмигнул нам. — Лучше умереть в драке, чем под плетью склониться... Ладно, давайте дальше рыть эту землю, чтобы она осталась черной и бесплодной до осени...
Так и закончился этот весенний сев. Убирать урожай мне не пришлось, потому что я уехал в Южный Амырак к своему старому хозяину, у которого жил с перерывами уже лет пять, и принял участие в свадьбе его дочери Долбанмы.




[1] Пропали пропадом!

[2]   Мерен — чиновник в феодальной Туве.

[3] Так тувинцы называли гоминдановцев.

[4] Чанчин — офицер.