Глава четвёртая

На большом валуне — «Лежащим быком» называли его здешние араты — сидели двое. Тишина стояла такая, словно кто боялся спугнуть редкую птицу. Прилетел издалека теплый ветерок — сперва он хотел поиграть волосами парня, да промахнулся: слишком коротко, ежиком, стрижены были они; тогда перелетел он чуть дальше и нежно погладил девичью косу. Раньше всех других звезд показалась на небе вечерняя — зеленогла­зая Шолбан — и глядела, любопытная, как смело дер­жится недавно робевший перед девчонкой Чанчык. А тот молчал, наслаждаясь необыкновенным вечером, и сам не заметил, как обнял рукой стан своей милой… До глубокой ночи так сидели они.
Теперь, чуть вечер настанет — Чанчыка следа уже не видно. «Где пропадал, братец?» — хитро спросил ут­ром Чакпажык. А Саадак осердится да как цыкнет на сынишку: «Твое ли дело старшим такие вопросы зада­вать! Помалкивай, а то уши оборву!»
Допоздна засиделся однажды Чанчык у дядиного ко­стра — не мог дождаться, когда же уснет сорванец-маль­чишка. Не разболтал бы встречному-поперечному!.. Дождался, пошел к валуну, а там нет никого! Видать, пришла ненаглядная в назначенный час, подождала-по­дождала, да так и ушла… На полянке среди кустов ка-раганника белела ее юрта, красновато светилась тонкая высокая труба,— не очаг, должно быть, там, а русская железная печка,— и порой будто алые шарики лопа­лись в воздухе над ней…
Безлюдье оглушало, оцепеняло Чанчыка. Так и стоял он, пока не дотронулся кто-то сзади до его ушей. Огля­нулся — вот она, безымянная девушка! Чуть не вскрик­нул парень.
И сидят они снова на валуне рядом. Светит дальний костер, ласкает их во тьме взглядом. Где-то иволга сви­щет в кустах за рекой — рассказать хочет, как легко петь да влюбляться весной ночью. Да родник, куда ходит она за водой, льется, и напев неумолчный его горловой да­леко по степи раздается!..
— Не надо так долго сидеть на холодном камне — не простыла бы ты. Пойдем вон к тем кустам. Там теп­ло, должно быть, там никто не увидит нас,— Снова ро­бея, предложил Чанчык.
— Ой, нет! Боюсь. Хоть золотом осыпь, не пойду туда. Там еще темнее, чем здесь! — девушка оттолкнула его руки, спрыгнула на траву.
Тиха была ночь, не шелохнулись травы, когда двое молча подошли совсем близко к спящей юрте. Пес, по кличке «Хартыга-Сокол», по счастью, не залаял — подбе­жал, ласково покружился, нашел, что незнакомец вреда хозяевам не причинит, и не стал пугать его. Пес все только играл: припадал к земле, почти ложился, но тут же вскакивал, поднимался на задние лапы, а передними обнимал то девушку, то парня…
— Дай лапку, Хартыга! — сказала тоненькая хозяй­ка. И пес, как старый друг, поздоровался с ней за руку.
«Пусть он и со мной познакомится. Это будет уже второй мой знакомец из белой юрты, а в третий раз встречусь с отцом и матерью дикарки моей, до сих пор не назвавшей своего имени»,— так подумал Чанчык. И, невольно подражая подруге, сказал:
— Ну, здравствуй, Соколко! Дай лапку!
Пес еще раз обежал кругом и ткнул незваного гостя мордой. Парень наклонился, готов уже был ударить зло­го кусаку… Но Хартыга широко взмахнул хвостом, гибко изогнулся, ложась на землю в добром собачьем поклоне, и наконец торжественно подал лапу, словно благослов­ляя: «Добро пожаловать! Почаще заходи к нам. Пугнул я? Стало быть, так надо: место дико. Но кто по-доброму идет, того не трону: к жилью просторному, к хозяину и крову иди да радуйся! А я к порогу лягу… Не каж­дый скажет мне: «Эй, Хартыга, дай лапу!..» Дружите, милые… Мне дружба дорога. Но не помилую ни зверя, ни врага. Бессонный страж, стою я на холме: кто друг, кто враг — видней оттуда мне». — Он еще раз взглянул на юношу, и тот вытащил из кармана кусок сушеного мяса. Хартыга, довольный угощением, вежливо взял ку­сок острыми кончиками зубов и удалился, лег на свое сторожевое место глядеть, хорошо ли ночует стадо ко­ров.
«Вот и Хартыга меня знает, теперь могу приходить сюда, когда захочу!» — порадовался удаче Чанчык.
— До завтра! — попрощалась с ним девушка и за­шла в родительскую юрту. Словно что перевернулось в сердце Чаячыка. И куда только исчезла радость?.. Пока­залось, что совсем один остался он на всем белом свете… Но дверь была не заперта, и он решительно сказал себе:
— Путь открыт. Если я мужчина — войду!