На Тандинском перевале

От дяди Мукураша я попал к младшему брату отца, Баран-оолу, жившему в Северном Амыраке, за перевалом, довольно далеко от наших мест. Первое время дядя относился ко мне ласково. Он обрезал мою косичку, под корнем которой были ранки от укусов вшей, лечил их пеплом из своей трубки, даже ставил заплаты на мою рваную шубейку и сшил обувку из старых маймаков. Тетка же очень боялась, как бы мои насекомые не перебрались на ее ребятишек, и часто говорила: «Ой, как жутко глядеть на этих несчастных сирот!» — и делилась со всеми своей неприятностью: попал в ее семью сирота, голый и босый.
Хозяйство у дяди было не из бедных, да и люлька никогда не пустовала, так что мне, мальчишке по восьмому году, хватало в этом хозяйстве дела от зари до зари. Как говорят: «попробовал девять потов мастерства всех девяти ремесел…» Но как ни старался я работать, слышал всегда одно:
— О, дурак, ой, живое мясо, о несчастье, о наказанье судьбы!..
Но к этому я постепенно привык, окаменел, носил эту ругань, словно корова ботало. «Что поделаешь, — думал я, — это моя судьба. Время не всегда зеленым стоит, человек растет…»
Как-то утром дядя с теткой перегнали полную бочку хойтпака, напились допьяна и уехали в соседний аал продолжать аракование, меня же оставили дома за старшего.
Для меня привычное дело вести хозяйство и нянчить детей: грудного из соски накормлю, в люльке привяжу, закачаю; кого на шею посажу, кого за руку веду. Тех, кто побольше, разошлю кого за телятами, кого за ягнятами, кому игрушку мимоходом смастерю… Провел дневную дойку, отпустил сосунков, вскипятил молоко, чтобы было готово для снятия масла.
Появились на взмыленных лошадях пьяные хозяева; тетка принялась бранить меня за то, что я сварил молоко в большой чаше, а она хотела, оказывается, варить в ней араку. Распаляясь от брани все больше, тетка схватила сук и ударила меня по голове. Я заплакал. Услышав мой крик, дядя тоже подошел ко мне, глаза у него были недобрые, пьяные.
— Что ты стоишь! — заорал он. — Давай садись на бычка и уезжай к черту, пока не дождался худого!
Я сорвался, как ошпаренный щенок, и кинулся прочь; бежал вверх по горе, пока не очутился далеко от аала. Выбрался на поляну и увидел наших коров, а совсем неподалеку от меня мой бычок, толстый, как барсук, на рогах поводок замотан, мундштук в носу… Я вспомнил дядины слова, бросился к бычку, поймал его за хвост, потом, подобравшись к голове, ухватил за рога, распутал поводок — и вот бычок в моей власти. Сразу же пустил его рысью, поехал. Куда поехал?.. Конечно же, домой, в Овюрский Амырак, к бабушке, к отцу, подальше от обидчика!..
Сразу просохли слезы обиды — ведь по этой тропе вверх по течению Амырака можно подняться на вершину хребта и увидеть дорогой мой Овюрский Амырак! Погонял я своего бычка так, что все четыре копытца щелкали, а я весело распевал: «Где ты, мой Овюрский Амырак, я тебя и во сне помню. Я гоню своего ездового бычка, чтобы увидеть тебя наконец…»
С песней я не замечал дороги. Вот уже перебрался через речку Сайлыг-Хем, через Узун-Озан, а вот впереди — радость путников, старая раскидистая ель Одаг-Шиви. Под нею очаг: здесь каждый проезжий привал делает. Далеко я уже уехал от аала дяди!.. Бычок мой тяжело дышит, язык у него вывалился, бич из ствола чемерицы измочалился…
До сих пор я не думал о расстоянии, а теперь задумался. До перевала езды еще раза в четыре больше, чем я проехал. Когда я выбежал из юрты, солнце уже было над аптарой — значит, ровно полдень. А сейчас где солнце?.. Наверное, уже на кровать перебралось: вон какие у нас с бычком тени длинные. Скоро, выходит, вечер. Где же я ночевать буду?
Вот передо мною река Холдуг-Хем, ревет в глубоком ущелье, летит, бьется о высокие валуны, взбрасывает пену. Вокруг по ущелью черная тайга. Ревет река, грохочет — не слышно ничего, может, и медведь там ревет? Здесь, говорят, часто встречается хозяин тайги.
Так мне страшно стало, что я, едва не зажмурясь, погнал бычка в воду; как ехал, что миновал — не помню. Очнулся, только когда шум страшной реки стал едва-едва издали доноситься. Тропа чем выше, тем становилась глуше и темней. Вот последние лучи солнца легли на вершину скалы, а внизу уже сумерки, туман поднимается.
От страха я совсем забыл думать про бычка, гнал его, нахлестывал, пока он вдруг не упал. Тут только я опомнился и понял, что загнал беднягу. Бока у него ходили, как у собаки в жару, глаза потемнели и заволоклись, язык вывалился, с него падала пена. Шерсть на нем взъерошилась от моих ударов и даже кое-где вылезла, сочилась кровь.
«Ах, какой же я дурак! Загнал бычка! Вот теперь пропадет, несчастный! Что же мне, бедному, делать?» — вопил я на всю тайгу. Потом я перестал кричать и почувствовал, что устал не меньше бычка, страшно устал. Я свалился на мокрую траву и лежал, пока мне не стало легче. Потом умылся и стал лить пригоршнями бычку на морду воду. Он долго не двигался, но когда вода попала ему па губы, бычок стал слизывать ее.
Только теперь сообразил я, что проехал целый день, пе­реправился через такое множество ручьев и рек, а бычку не дал попить ни глоточка! Я бегал к ручью; носил бычку воду в ладонях и во рту и скоро заметил, что ему сделалось легче.
А темнота двигалась на меня со всех сторон быстрее и быстрее. Я подергал бычка за поводок, он еле-еле поднялся, все так же трудно дыша. Этот бычок не приучен был ходить на поводу за человеком: не хотел он идти и впереди, а все оборачивался назад ко мне. Пришлось сесть на него, но он шатался из стороны в сторону.
Я спешился под большим кедром, и бычок тут же упал. Когда я очутился на земле, мне стало еще страшнее. Казалось, что вот-вот подбегут звери и схватят меня. Я привязал лежащего бычка к кедру, а сам стал торопливо карабкаться на дерево. Где-то на середине кедра я отыскал удобный и прочный сук, сел и начал осматриваться. Тихо шумели макушки кедров, далеко в разные стороны расходились черные, словно покрытые бархатом, хребты, на небе сверкали звез­ды. Небо казалось светлым и высоким на фоне мрачной темноты гор. Я внимательно вслушивался, но ущелье молчало, только в ушах у меня стоял звон, мешая слушать.
Мне стал слышаться то треск горящей сухой травы, то далекий звон шаманского бубна, то звон медных тарелок. Наконец я понял, что это стучало мое сердце. Я принялся молиться:
«Обрати лик в мою сторону, мой богатый Амырак, сохрани меня и будь милостив ко мне на ночлеге. Наверное, скоро страх покинет меня. Если бы я не залез на кедр, наверное, меня бы уже не было — проглотили бы звери. А теперь им достанется только мой бедный бычок, а до меня им не добраться!..»
Ночь медленно шла над   тайгой. Звезды, точно просо, усеяли чистое небо. Вдруг одна звездочка скользнула вниз, вонзилась в грудь высокой горы. Кедр плавно покачивался от ветерка, где-то послышался крик ночной птицы. Воздух делался свежей.
Я задремал и вдруг сорвался вниз, но зацепился за толстые ветви и снова залез на свой сук. Тело мое будто одеревенело, бил озноб. Попытался пониже опустить свои кожаные, еще влажные от пота, штанишки, но они едва прикрывали бедра, ситцевая рубашонка с короткими рукавами тоже не очень-то грела, да и она еще не просохла от пота. Я развязал пояс, который сам сплел из подобранного на свалке тряпья, привязал себя им к кедру, вымазал ладони смолой и сцепил замком пальцы, охватив ствол. Так было надежнее, и я задремал. Сквозь сон мне чудилось, что я сплю в юрте, рядом со мной бабушка, я засыпаю, прошу ее натянуть на меня шубу, а то холодно…
Очнувшись между короткими снами, я увидал, что контур горы ясно обозначен на посветлевшем небе и звезды стали мельче. Однако внизу под кедром было еще очень темно. Я так окоченел, что мне и пошевелиться было трудно; ветер становился резче.
«Неужто я не доживу до утра, и тут придется умереть? Бычка своего я, можно сказать, отдал медведю. Тетка как будет ругать меня! Нарочно, мол, отдал скотину на съедение!..» Тетка начала кричать и ругаться. От ее ругани я побежал прятаться в лес, ноги мои запутались в кустарнике — и я проснулся.
О-о! На правой вершине уже сияло солнце, было светло и прекрасно, тропа тоже проснулась и побежала в обе стороны, далеко, пока видел глаз. На соседней вершине сидела кедровка — ее пронзительный скрипучий крик и разбудил меня.
Я еле отвязал себя от дерева, так закоченели пальцы, а кушак слипся от смолы. Но тело мое не подчинялось мне. Я принялся колотить по ногам рукой, но они ничего не чувствовали, одна нога посинела почти дочерна.
Я напугался, принялся мять и царапать тело, ставшее деревянным и бесчувственным. Кое-как сполз на землю. Наверное, от движения и боли я начал немного согреваться. Бычок мой целехонький лежал на прежнем месте, весь покрытый искрящейся на солнце изморосью, преспокойно жевал жвачку. Я выбрался на солнечную поляну, согрелся и незаметно заснул.
Проснулся я весь в поту. Солнце стояло уже на полдне, даже тень от горы исчезла, а тени деревьев были короткими. Перепуганный, я помчался к бычку, но он все еще лежал на прежнем месте. Я отвязал веревку, подергал за нее, поднял своего спутника. Но он не спешил, стал потягиваться, пыхтеть, шмыгнул носом, резко встряхнул головой. Он стал какой-то другой. На том месте, где я сидел вчера, поднялся горб.
Ох, да ведь это «стрела сырости»: с потного рабочего скота войлок сразу не снимают, наоборот, укрывают еще теплее. А если уже случилась такая болезнь, лошадь или бык для работы надолго не пригодны. Сесть на него, конечно же, невозможно, вон он как пригибается, едва ли не до земли, когда я касаюсь ладонью опухоли.
Попытался тащить бычка за собой, но из этого ничего не вышло. Он так медленно переставлял больные ноги, будто шел на ходулях, шатался, останавливался. Но все же мне удалось согнать его с дороги — он принялся щипать траву, а я присел на поваленный ствол и стал думать.
Вдруг я заметил стебелек саранки и вспомнил, что уже сутки прошли, как я ел последний раз. Выкопал луковицу сучком и ногтями, съел ее хрустящие мучнистые дольки, нашел еще две и почти утолил голод. Потом по-своему, как знал, попытался полечить бычку опухоль и снова погнал его впереди себя.
И вот опять наступил вечер, а я все еще не добрался до перевала. Мы приблизились к верховью реки: горы стали круче и ущелье уже, сильнее тянуло холодом от снеговых вершин. Если я проведу еще ночь на кедре, я умру от холода. Что же делать?..
Я сидел под деревом, со страхом наблюдая, как надвигается ночь, и страстно мечтал о чуде: чтобы встретился проезжий человек. Прошло уже более суток — и ни души, никто не обогнал, никто не встретился, только лес да горы, да еще черная тьма со мною неразлучны. Вдруг мне почудилось, будто метнулся огонек, — сердце подскочило: волчий глаз!
Какая-то сила подхватила меня, я очутился на вершине кедра. И снова увидел огонь, но сейчас это уже было похоже не на промелькнувшую искру, а скорее на взмах крыла большой птицы.
Безмерная радость охватила меня: огонь, значит, там люди! Люди, люди, мое счастье, мое спасенье!
— Ого, ого! — кричал я нараспев. — Это огонь, настоящий огонь! Как я рад!
Но радость моя оборачивалась сомненьем. Кто эти люди? Зачем им понадобилось прятаться так далеко от дороги? И как бычок? Он ведь не дойдет со мной по чаще.
Я спустился с дерева и решил идти один, хотя страх снова объял и придавил меня. Ощупью двигался я сквозь кустарник и густую траву туда, где мерцал огонь. Шел, прислушиваясь, стараясь шуметь как можно меньше. Спустился в пересохшее русло реки; там было много огромных валунов, я их обходил, терял направление, возвращался назад и снова шел. Когда я наконец перебрался на другую сторону, то почувствовал запах дыма. Это меня обрадовало.
Опять меня окружили высокий лес, густой кустарник и заросли травы. Вот костер мелькнул и скрылся. Он уже был где-то совсем неподалеку. Я старался подкрасться бесшумно, чтобы увидеть, кто эти люди, не опасно ли мне к ним подойти. Приблизившись, я услышал разговор.
Один гудел баском, а другого почти совсем не было слышно; они спокойно пили чай, над их чашками вился горячий парок. Сидевший ко мне спиной подбросил в костер смолистую ветку, и пламя осветило едва ли не до середины стволы соседних деревьев. Я уже был совсем близко и хорошо рассмотрел человека, сидевшего на другой стороне костра. Он увидел меня, вздрогнул и крикнул:
— Ойт!
И, не спуская с меня глаз, поставил чашку на землю, притянул к себе ружье, а тот, что сидел спиной, вдруг резко повернулся ко мне и схватился рукой за нож:
— Эй, ты кто?
Я вздрогнул и пролепетал первое, что пришло в голову:
— Это же я, дяденька!
Но голос мой так не был похож на мой, что я сам усомнился, мой ли он.
— Голый мальчонка!.. Да ты кто? Иди сюда! — сказал тот, что держал ружье, и указал мне место напротив себя. В голосе его слышались затаенные страх и удивление.
— Что за ребенок, откуда он? — сказал другой охотник, спрятал нож и подошел ко мне.
— Никого у меня нет, только бычок один есть… Пришел я с той стороны… — Я махнул рукой.
Они наперебой принялись расспрашивать меня, ничего не могли понять и удивленно переглянулись.
– Оммани! Да в своем ли уме это дитя? Где твой дом? Чей ты? Совсем больной, наверное, или помешанный.
Я так близко подошел к огню, что меня стало припекать, хотя я все равно дрожал. Я опять принялся объяснять охотникам, кто я и откуда.
— Так это же сирота, который живет у Баран-оола. Он действительно сын Шумураша. Но как же он тут очутился?
Теперь эти люди совсем по-другому расспрашивали меня, внимательно и сочувственно:
— Когда ты выехал и почему один, бедный сынок?
— Чего расспрашивать, дело ясное, так просто в такую дорогу не пускаются!
Теперь я узнал их: одного охотника звали Чарык-Чак, а другого Тойлу. Мне захотелось все рассказать им, но я не мог: во рту горечь, горло сдавило, глаза застилали слезы. Я сделал вид, что мне мешает дым, и принялся тереть глаза кулаками.
— С ума сошел, что ли, его дядя, такого малыша отправлять через Тандинский перевал, да еще на бычке?.. А поесть тебе с собой дали?
— Я дома поел.
— А где твоя одежда?
— Вот…
— О чем тут спрашивать? — нахмурившись, громко заго­ворил Чарык-Чак. — Да ведь он похож больше на чертёнка или ведьмёнка, а одежка у него хуже, чем у летучей мыши! Мне в овчинном полушубке холодно, а малыш в ситцевой рубашке… Пусть будет проклята мать того, кто пустил его в дорогу в таком виде!..
Чарык Чак бросил мне овчинную шубу:
— Садись, сынок, грейся, надень шубу да выпей чайку горяченького.
Он ушел в темноту, вернулся с котелком и чашей. Вскоре сварился свежий чай, запахло супом из свежего мяса. Я сидел с открытыми глазами и не мог понять, сон это или на самом деле: я у огня, рядом добрые люди, пахнет едой… Ведь когда я сидел на кедре, мне тоже разное снилось; и хорошее и плохое, но и быстро исчезало. Я даже щипать себя начал, чтобы убедиться, что это не сон. Мне вспомнилось, как люди говорили, что у каждого человека есть своя судьба и свое счастье. Мое счастье, выходит, эти люди. Счастье мое разыскало меня вовремя, иначе бы я погиб.
Дедушка Чарык-Чак снова заговорил со мной:
— Неужто твой дядя так тебе и сказал: «Садись на бычка и поезжай», или ты сам попросился ехать, храбрец мой?
– Не-ет… Да они же были пьяные… — Я не заметил, как рассказал все, что было.
Старики переглянулись.
— Что я тебе говорил? Какой разумный человек пустит в такую дорогу ребенка?.. Подлец!.. Почему же, когда отрезвел, догнать не кинулся?..
— Сынок, а ты знаешь, что эта дорога ведет через перевал? Ты же заблудиться мог, — сказал Тойлу.
— Знаю! Ведь это та самая дорога, по которой привезли меня сюда. Я ее хорошо заприметил, чтобы, когда придется ехать к отцу, не сбиться!
— Слышишь? Сам был здесь, а сердце туда рвалось, на родину! — сказал Тойлу, читая мои мысли, как всеведущий бог.
— Не попади мы сюда, закончилась бы навсегда его сказка…— проговорил, качая головой, Чарык-Чак. — А где ты думал ночевать, мой мальчик, если бы не увидел костра?
— Не знаю… Я забрался, как вчера, на высокий кедр и увидел ваш огонь.
— Ах ты орленок мой! От страха на дереве спасешься, но в холод это самый быстрый путь к смерти! — И добавил:
— Ты подумай, старик, что нас понесло на охоту — его и наше счастье! Нет счастливей добычи для человека, чем человеческая жизнь!.. Я тебе говорил, когда гадал на обожженной овечьей лопатке, что нас ждет небывалая удача! Видишь, гаданье сбылось!
Старики ели мало, но много пили чая из больших, давно потерявших лак чашек из березового корня. Чарык-Чак подал мне ножичек, острый как бритва, я обрезал им кусочки жирного и сочного мяса молодой маралухи и с жадностью отправлял их в рот. Чтобы легче было есть, Чарык-Чак дал мне много зеленого лука.
От тепла и обильной еды меня клонило ко сну. Чарык-Чак сказал:
— Завтра, сынок, мы тебя посадим за седло и повезем к твоему дяде да отчитаем его хорошо.
Но я от этих слов вскочил как ошпаренный и завопил тоненьким и несчастным голосом:
— Дорогие дяденьки, ради бога, заберите бычка и угоните его к дяде, а меня не отдавайте ему! Теперь перевал совсем ведь близко, я пешком доберусь к отцу!
— Ну ладно, — согласился Чарык-Чак. — Наверное, и правда не стоит тебе к дяде возвращаться. Спи теперь. А о бычке не беспокойся, там рядом наши лошади пасутся на арканах. Спи!..
Когда я открыл глаза, то увидел чудесный мир: яркое солнце, зеленую хвою, синее небо…
Прежде всего я помчался навестить своего товарища — бычка. Он встретил меня веселым взглядом своих большущих добрых глаз. Живот у него теперь не отвисал, он стал почти стройным и даже красивым. От радости, что он цел и невредим, я заговорил с ним, как с человеком.
— Эх ты, дурачок! Даже бояться и то не умеешь! А теперь пойдем. Я поведу тебя к настоящим людям,— и потянул его за поводок. А он, словно давно умел ходить на поводу, пошел за мной бодро, совсем не упираясь.
Возвратясь с бычком к костру, я сразу же принялся за хозяйство: выбрал сухой мох и таких же сучьев, чтоб не было дыма, разложил костер и поставил обе чаши, наполнив их водой для чая и супа, потом отправился за лошадьми. Они давно были сыты и теперь спокойно дремали. Одна лошадь была пегая, а другая саврасая. Мне удалось распутать веревки, еще мокрые от росы, и привести лошадей к костру.
Теперь мне припомнился весь вчерашний разговор, и я побежал к ручью, чтобы взглянуть на свое лицо.
— О, какой же я страшный! Морда как у чумазого козла!
Я был весь перепачкан кедровой смолой. Сам себя не признал бы, если б мог увидеть со стороны. Взялся за умывание, но вода не помогала, тогда я стал набирать пригоршни мягкого ила и тер нещадно лицо и руки, так что кожа запылала. Но и это не помогло, кое-где так и остались черные пятна смолы.
Я был так увлечен своим занятием, что совсем не заметил, как подошел дед Тойлу, и даже вздрогнул от неожиданности. Он был легко одет — в шубейку на коротком ворсе, за плечами висела старая кремневка с сошками, а закатанные далембовые штаны открывали его старые кряжистые ноги, промытые росой добела; с лица сбегали струйки пота. Он весело сказал мне:
— Вот молодец какой! Чай и суп сварил и лошадей привел! О, да и рысака своего тоже пригнал!
Потом сел на валежину и закурил.
Выкурив трубку, старик вытащил несколько угольков из костра, положил их на плоский камень, затем достал из своей сумки артыш и посыпал на угли. В воздухе взвился легкий дымок, разнося приятный пряный запах. Потом он половником собрал чай с поверхности кипевшего в чаше напитка и разбрызгал его, приговаривая какие-то молитвы. И только после этого налил себе чашку чаю.
— А ты, сынок, не смотри на меня, ешь мясо. Я устал, и меня мучает жажда, сперва напьюсь, а есть буду после. Положи в суп — вон еще мясо, оставленное от вчерашней варки, ешь, сколько твоя душа желает.
Я уплетал горячее вкусное мясо, а старик пил с громким присвистыванием свой чай. Вдруг он вскочил на ноги и выкрикнул обычное приветствие охотников:
— Курдюк! Мне курдюк! Кажется, ты с добычей?
— Нет, грудинка. Танды подарил молодого, — тоже по обычаю ответил Чарык-Чак.
— Едва ли совсем молодого, я слышал топот. А сколько у него веток?
— По четвертому прорезается.
— В это время лучших рогов и не бывает. А что, не повредил, совсем целые? Если старый зверь, то уже сейчас рога должны быть мохнатые.
— Нет, не повредил. Он упал сразу, а рога даже не коснулись земли. Отличные толстые рога!
— Слава всевышнему! Это наш Ангыр-оол такой счастливый. А ну-ка, давай свою готовку, подноси нашему охотнику, — весело обратился ко мне Тойлу; его реденькая черная бородка была похожа на кору кедра на солнцепеке.
— Рога я тут недалеко повесил на дерево, около ручья. Внутренности вынул, но шкуру не снял, чтоб тушу под гору легче было тащить.
— Мне показалось, ты стрелял не здесь, а под верхним утесом в разнолесье…
— Нет, это под нижним утесом было…
Не спеша позавтракали за охотничьими разговорами, сварили еще чаю, напились, и только тогда Тойлу сказал:
— Ну-ка, пошли за мясом.
— Да, да, — подтвердил Чарык-Чак, — освежуем здесь, подсушим шкуру, а потом пора и провожать этого храбреца до вершины перевала.
Я помог старикам притащить тушу к костру. Меня поражали быстрота и ловкость, с какой они справились с разделкой туши. Вся их работа длилась не дольше одной варки чая. Потом они осмотрели моего «рысака» и решили, что теперь он хорошо отдохнул и легко пойдет.
Мясо охотники не взяли с собой. Тут же около мяса оставили и остальной груз и даже одно ружье. Дед Чарык-Чак посадил меня на широкую спину своего саврасого, позади себя. Хоть лошадь была в хорошем теле, мой сбитый зад все равно болел.
Наконец мы поднялись на вершину перевала. Здесь находился священный Ова[1]. Спешились.
Чарык-Чак достал из патронташа обрезки разной материи. Тойлу ножом отрезал от гривы своего коня несколько волосков — все это привязали к веткам, воткнутым кем-то раньше среди кучи камней Ова. Потом оба мои спутника прикоснулись лбами к камням и молча закурили в сторонке. Мне тоже хотелось принести что-то в жертву Ова, но у меня не хватило смелости. Дед Тойлу сказал, ободряя меня:
— Ну, сынок, видишь, вон растет куст артыша? Сруби несколько веток — вот и будет твоя жертва.
Я обрадовался, схватил нож и быстро принялся рубить ароматные ветки. Вырубил весь куст и водрузил на Ова.
— Хорошо!— похвалили старики. — Только ты сверху положи камень, чтоб не сдуло твое приношение ветром. А теперь помолись, так все тувинцы поступают: на больших перевалах обязательно молятся, чтобы путь твой дальше был гладким.
Я стукнулся лбом о камни и посмотрел вверх: чего там только не было — пучки волос, лоскутки кожи, кусочки материи всех цветов. Иные были еще совсем новые, другие скорее напоминали волосы древнего старика. Тут же, в углублениях камней, выдолбленных дождем, разлиты и разложены всевозможные яства.
А горы вокруг были так величественны, что невольно вызывали чувство благоговения, и потому, наверное, появлялось у людей желание помолиться.
— Ну, Ангыр, ты теперь не пропадешь, ты миновал одну из больших трудностей, не сбейся с этого пути. У тебя есть счастье, мальчик, — прервал мои размышления дед Чарык-Чак.
Какими близкими и родными были для меня эти два старика! Среди самых близких родных я, пожалуй, не видел столько теплоты и участия. Пока на земле есть такие добрые люди, жизнь не такая уж и плохая, не правда ли?
Мысли мои перегоняли одна другую, но вслух высказать я ничего не смог: голос потерялся, в груди сдавило, я попытался улыбнуться, но вместо улыбки глаза мои выпустили такие щедрые потоки — они, как горные ручьи, стремительно помчались по щекам. Теперь бесполезно было пытаться сдерживать их, пусть бегут.
— Эх, не справилось твое мужество, храбрец наш, со слезами! Ну, да не беда. Хорошее в человеке с детства зарождается. Вот посмотришь, из него закаленный парень выйдет, — сказал дедушка Тойлу и погладил меня по голове, а дед Чарык-Чак добавил:
— Выплакался, теперь тебе легче, малыш? А сейчас садись на своего бычка и всю дорогу пой веселые песни!
Он легко оторвал меня от земли и посадил на бычка. От прикосновения его рук мне стало весело, я трусцой погнал бычка, а сам думал: «Где ты, мой родной Амырак?..»
Скоро в далекой синей дымке замаячили силуэты Овюрских гор.


[1] Ова — жертвенное место.