Service Menu

Маадыр Ховалыг. Ноженьки


Псы – два лохматых волкодава Костук и Арзылан – яростно, с хрипом забрехали, издали почуяв приближавшегося к маленькому аалу человека и на время отвлекли внимание маленькой Чечек, игравшей в сайзанак[1], уютно устроившись рядом с отцом, строгавшим в тени ынаа – жерди для новой юрты. И в тени было душно; тяжелый, раскаленный воздух будто загустел, и в этом зное не чувствовалось ни единого дуновения ветерка. Чечек взглянула на отца, весь облик которого, а особенно внимательный и прямой взгляд, говорили о решительном нраве. Он был плечистый, крепко сбитый и немногословный и напоминал Чечек высящийся вдалеке от их юрты невысокий, но крутой утес.
Девочка тихонько заглянула в юрту, где мать, склонившись, усердно трепала сухожилия на нитки, прислушиваясь к полуденному сну братишки Кунгаа, что всего на два годика был младше Чечек: мальчик, посапывая, безмятежно раскинулся на деревянной кровати. Мать изредка оборачивалась, останавливая озабоченный, внимательный взгляд на спящем сыне, прищуривая и без того узкие глаза. Через легкое ситцевое платье угадывался все еще гибкий стан, но в густых волосах женщины, собранных в косу, уже проглядывала седина, и открытый смуглый лоб ее был исчерчен легкими паутинками осени.
Мать, задумавшаяся, глядя на сына, очнулась от переполоха, устроенного собаками и, бросив рукоделье, вышла из юрты. Разогнувшись, негромко и спокойно окликнула, отгоняя их: «А ну цыть отсюда!», пошла навстречу гостье, младшей своей сестре из соседнего аала, разбитого невдалеке на Большом Лугу. Тетка, невысокая и вся какая-то круглая, с маленькими глазками, толстым носом и густыми бровями, напоминала Чечек рогатого и кусачего жука-оленя.
Обе вошли в юрту, и вскоре оттуда послышался глухой стук медного чайника.
За пиалой чая разговорились мать с сестрой. Нижний войлочный полог юрты был приподнят из-за жары, и голоса слышались отчетливо. Чечек невольно прислушивалась к ним, но до нее доносились лишь обрывки фраз:
– …тут же недалеко… я за руку уведу его к себе… можешт хот каждый день видеть его… – умоляюще монотонно твердила тетя.
Чечек будто кипятком обдали, стало душно не столько от непомерной жары, а от смутного предчувствия, что гостья принесла с собой какую-то, неясную пока, но грозную беду.
– Иди-ка сюда, эжим[2]! – мягко позвала мать из юрты отца. Это ласковое обращение всегда относилось только к нему.
Наступила тишина.
Чечек все ближе подбиралась к юрте, теперь она видела, что происходит там, через деревянную решетку, открывшуюся под приподнятым пологом. Взрослые сидели, пригорюнившись.
– Ну что же, сколько можно тебя мучать, дунмам[3]. С тех пор, как гадал шаман Узун-Хам на сорока одном камне, прошло два месяца, – вдруг, будто сдавшись, сочувственно заговорила мать. – Пусть будет по-твоему, сейчас я разбужу мальчика.
– Проснись, сынок! – нежно будила она Кунгаа, склонившись над мальчиком, а он, воркуя что-то на своем младенческом языке, протирал глазки, не в силах спросонок разлепить их. Чечек обрадовалась пробуждению брата и окончательно потеряла всякий интерес к сайзанаку. Мысли ее теперь были заняты не игрой. В юрте пили чай и, ласково приговаривая, кормили Кунгаа. Смысл фраз, долетавших до девочки, не был ей вполне ясен, и поэтому тревожил. Вдруг мать нараспев, самым своим мягким, воркующим голосом позвала ее:
– О-о-ой, доченька моя, Чечек! Отец идет за водой, возьми-ка свое берестяное ведерко, помоги папе!
Вышел отец, и девочка охотно взяла из его рук легкое светлое ведерко, сделанное им в прошлом году специально для нее. Они спустились к быстрому говорливому ручью под тень деревьев, и там задержались в прохладе.
Когда Чечек вернулась с наполненным уже прозрачной водой ведерком к юрте, далеко на тропе, ведущей к Большому Лугу, она увидела фигуру гостьи. Что-то в ней было странное, неестественное. Чечек вгляделась и от неожиданности замерла: тетя, словно волк, взваливший на плечо ягненка, трусцой бежала по конной тропе с ребенком на закорках. Хрупкий, маленький, беспомощный человечек в стоптанных крошечных идиках и синей ситцевой рубашонке…  ее брат!
– Кунгаа! – не помня себя, закричала Чечек. Отшвырнув в сторону ведерко с водой, она что было сил с плачем помчалась сквозь кусты чия за братом, не замечая впивавшихся в босые ступни колючек. Ее не остановил и строгий окрик отца. Поднимая раскаленную пыль, обжигавшую ноги, Чечек подбежала к беспомощно оглядывавшемуся на широкой теткиной спине брату, схватила его за мягкую ручонку и заплакала: «Дунмам! Братик мой! Не бойся, никому не отдам! Пусти его! Пусти!». Тетка остановилась, вздрогнув, ее добродушно-хитрые глазки испуганно бегали. Растерявшись, она, согнувшись, опустила мальчика на землю.
– Успокойся, урум[4]. Я твоего братишку забираю только на несколько дней, Че-чээк! – промурлыкал жук-олень.
– Маленький, пойдем домой! – слезы ручьем текли по упругим смуглым щечкам Чечек.
К ним подбежала запыхавшаяся мать. Настолько гневное выражение ее лица Чечек видела впервые.
– Отпусти брата! Кому я сказала, – сказала она резко.
Но, не отпуская пухлой руки брата, девочка отступила лишь на полшага.
Внимательно взглянув на испуганную, но решительно настроенную девочку, мать уже мягче произнесла:
– Брат твой у тети не пробудет долго, вот увидишь, доченька. Она только сошьет Кунгаа новые сапожки, посмотри, эти у него совсем стопталась. Отпусти брата.
Чечек, все еще всхлипывая и разглядывая свои покрывшиеся пылью ноги, еще крепче сжала маленькое запястье и перетянула мальчика к себе на руки. Какое-то смутное предчувствие овладело ею. Казалось, если она сейчас отпустит его, то больше уже никогда не будет играть с ним в сайзанак, что брат, не сходивший с ее рук, уже никогда не будет, уютно посапывая, спать с ней на белом войлочном ширтеке[5]. Ни уговоры так внезапно смягчившейся тети – «я сошью твоему брату красивый халатик, доченька моя…», ни ласковые упрашивания матери – «отпусти брата, ну отпусти…» – не возымели на нее действия. Вдруг мать, отчаявшись, гневно набросилась на Чечек:
– Ах ты, упрямица, рожденная в год Тигра! Сейчас покажу, как не слушаться старших! А ну отпусти брата! – и, схватив ее одной рукой за предплечье, другой стала шлепать. Было не больно, но нестерпимо обидно: ее били впервые за пять лет жизни. Растерявшаяся девочка выпустила из рук Кунгаа, и мать торопливо бросила сестре:
– Быстрее уходи! Я задержу эту упрямицу.
Кунгаа, вновь перешедший на руки тети, громко заплакал, будто мог спасти этим ревом свою сестру от гнева матери. А тетя, согнувшись, вприпрыжку помчалась за кусты караганника. Чечек, словно стригунок, попавший в аркан, вырывалась из крепких рук матери, брыкаясь и падая; рыдания душили ее, слезы размазывались по лицу вместе с поднявшейся с земли пылью. Какое-то время мать придерживала ее, всматриваясь за караганник и, убедившись, что сестра с Кунгаа ушли на достаточно большое расстояние, стала ласково уговаривать ее:
– Не надо так горевать, маленькая. Измучаешься. Вот увидишь, брат твой через два-три дня вернется. А ты пока будешь спать со мной. Давай вернемся в юрту, дошьем твою куклу?
Воркование матери понемногу успокоило Чечек. Изредка всхлипывая, она подумала, что аал-то тети недалеко, в случае чего можно и самой тихонько сбегать туда по конной тропе. Она выведет ее прямо к юртам. Вспомнив о недошитой кукле, она совсем успокоилась.
В тот вечер Чечек, как набегавшегося за день козленка, рано потянуло ко сну. Родители, решив, что она уже спит, тихонько шептались меж собой, но некоторые слова донеслись до ее затуманенного сознания:
– …как бы дитя не заболело от тоски…сестра хорошо обращается с детьми…все уладится, Узун-Хам зря не скажет… два ребенка погибли у сестры и зятя, наш Кунгаа, став приемным сыном, отведет беды и несчастья… у них снова появятся дети…не знаю, не знаю…сомневаюсь…он обещал.
Наутро Чечек, еще не открыв глаз, остро почувствовала отсутствие брата, счастливого шума и переполоха, который он устраивал, просыпаясь. Юрта казалась слишком просторной и тихой. Она откинула ногами козье одеяло и, подперев руками пухлые щечки, задумалась. Будь Кунгаа здесь, они уже спозаранку начали бы играть, и в юрте стало бы весело, как в пробуждающемся лесу ясным утром.
Внезапно девочку осенила мысль: она же умеет считать до пяти на пальцах, равных ее пяти годам. Как отец учил ее играть на пальцах в арбай-хоор[6]? Она прижала к ладошке большой палец – брат пробыл у тетки уже целый день, и с шепотом: «еще два пальца, два дня, и он вернется» – девочка легко соскользнула с кровати, и как бабочка выпорхнула из юрты. Но завтрак в то утро показался ей совсем безвкусным. Она не стала есть ни просо, сваренное в молоке, раньше любимое, ни мягкий сыр, приготовленный старенькими бабушкой и дедушкой, ни лакомство из толченого ячменя со сливками, приготовленное невесткой из третьей юрты. То и дело поглядывая в сторону Большого Луга на мысе черной горы, она отогнала телят на луг, присматривала за ягнятами. Без радости, молча, но старательно выполнила все поручения матери. Чтобы отвлечься хоть немножко, даже поиграла недолго с детьми с Холма, но и это не помогло. Старшие братья-погодки на волах пасли скот, ловили голыми руками рыбу в протоке, не обращая внимания на Чечек, и ей не хватало трехлетнего Кунгаа, неразлучного маленького друга. Играя с ним, она частенько от умиления, не стерпев, то и дело легонько покусывала его то за пухлую щечку, то за голые пяточки. Тот забавно жаловался матери, картавя и шепелявя: «Авай, укуси-ила!». Чечек так просто не сдавалась, на шутливые укоры матери лукаво отвечала: «Я хотела поцеловать, а зубами нечаянно задела!». Особенно ее умиляли маленькие голые пятки Кунгаа. Крохотные розовые лапки, обернутые в мягкий козий пух, вдруг потянувшиеся и растопырившие пальчики-зёрнышки в колыбели во время первого пеленания, растрогали ее с первого взгляда. Чечек полюбила брата до беспамятства и маленькие эти лапки про себя называла не просто ножками, а ноженьками. Ее будто кто-то щекотал внутри: они были настолько крохотны, что Чечек, целуя, умудрялась засовывать маленькую ступню целиком в рот.
 
…Назавтра она загнула указательный палец, потом – средний. На третье утро Чечек проснулась в радостном настроении и, смочив свои светлые волосы, напоминавшие выцветшую степную траву, старательно пригладила их. Она с аппетитом поела сваренного на молоке жареного проса, приготовленного матерью (та стала очень внимательной и ласковой в последние дни), залпом выпила пиалу подогретого молока у бабушки и дедушки. Бегая вприпрыжку, она выполнила всю мелкую работу по хозяйству во всех трех юртах аала, что была ей под силу. Время от времени зорко поглядывала в сторону Большого Луга. До самого обеда она была в хорошем расположении духа, после полудня же притихла и присмирела. Вечером, когда весь скот уже был в загоне, она подошла к матери, доившей корову, и тихо спросила: «Три дня прошло, мама, почему Кунгаа не возвращается?». Мать, задумавшаяся было за работой, встрепенулась. Чтобы скрыть волнение, стала поправлять одной рукой сбившиеся на лоб волосы. Обласкав ее взглядом, после которого так и хотелось прыгнуть ей на шею, своими мягкими, как соски вымени, пальцами погладив Чечек по голове, ответила как можно осторожнее: «Наверное, твоя тетя еще не дошила идики для Кунгаа, доченька. Через несколько дней туда съездим с тобой».
Прошел еще один день – к ладошке прижат безымянный палец, настал следующий день – уже мизинец. Но ни слуху, ни духу нет о Кунгаа. Чечек, скорее по привычке, без былого усердия выполнила свои обязанности по хозяйству и, будто устроившись играть в сайзанак, стала пристально всматриваться в сторону юрт на Холме. Рядом с дальними юртами сегодня не видно копошащихся, как муравьи, детей – видимо, они еще не проснулись. Тогда она подбежала к бабушке, кипятившей молоко, сидя у огня.
– Кырган-авай[7], – она обняла ее за хрупкие плечи, – что значит приемный?
Бабушка, не вынимая изо рта своей длинной таволговой трубки, стала объяснять еле слышным голосом:
– Это когда взрослые отдают ребенка родственникам на воспитание, дочка. Такой малыш становится приемным. У него и родные родители, и приемные родители есть, как у твоего брата… Ок! – она испуганно осеклась. «Халак-халак! Не то я ляпнула…» – пробормотала она про себя и стала что-то искать на коврике из войлока. – Беги, играй, доча. Дети в соседнем аале уже проснулись.
Вскоре «прискакали» на конях-прутиках ее приятели – дети из аала с Холма. Чечек выпросила у отца прутик из заготовок под жердь, зажала его между ног и позвала их: «Наперегонки!». Они поскакали по пыльной конной тропе между кустами чия и караганника. Неожиданно она решилась:
– Давайте до Большого Луга! Тут совсем близко! – предложила Чечек, а те, разгоряченные скачкой, запыхавшись, только азартно и молча закивали головами.
Из-за густых зарослей караганника показались юрты Большого Луга. Залаяли собаки, послышались взрослые и детские голоса. Она, не выходя из-за высокой травы, внимательно наблюдала за игравшими детьми. Вскоре от них отделились два мальчика и наперегонки помчались к ним. Чечек замахала загоревшими руками и охрипшим от волнения голосом тихо позвала: «Кунгаа! Кунгаа! Братик!». Босой мальчик в новых штанах и рубашке, чуть отставший от других, подозрительно остановился и раскрыл рот от неожиданности. Он некоторое время стоял, смущаясь, а потом бросился в объятия Чечек, приговаривая: «Сестза! Сестза!». Чечек крепко обняла его и блаженно, глубоко вдохнула запах его волос. Она присела на корточки, внимательно всматриваясь в лицо, которого не видела уже несколько дней и, будто стараясь запомнить черты лица, заботливо, совсем как мать, спросила: «Домой хочешь, братишка?». В новой одежде, с чисто умытым лицом, черты которого были поразительно похожи на черты лица матери, только с грустными глазами, он молча кивнул своей вихрастой головой.
– В чужом аале не голодаешь, дунмам? С кем спишь? Тетя тебя не ругает? Давай удерем домой? – Чечек, не отводила больших встревоженных глаз от лица Кунгаа. А у того вдруг обиженно вытянулись трубочкой пухлые губы, и он, ласкаясь к сестре, стал ей жаловаться. За три года жизни она стала его самым близким другом.
– Тетя меня по попе. Сказала, что не отпустит…
– У-у, скоты! – совсем по-отцовски вырвалось у Чечек, так, бывало, ругался он, когда сильно сердился на кого-то. – Брата моего обижают! Через день – два мы с мамой приедем и заберем тебя отсюда. Давай играть!
Как бабочки, запорхали дети по шелковистому мягкому ковру луга.
Через некоторое время из крайней юрты показалась тетя и противным голосом сладко позвала: «Кунгаа! Сынок! Пора домой!».
Чечек стремительно присела, опустила голову и, отвернувшись, громко прошептала: «Беги скорей, завтра опять приду. Будем вместе играть». Кунгаа, постояв в нерешительности, искоса поглядывая в сторону юрты, сначала нехотя поплелся, а потом, видно, поняв обещание сестры, поскакал вприпрыжку, как козленок.
В тот день Чечек словно подменили: веселая, послушная, все просьбы взрослых она выполняла с полуслова; мать не могла нарадоваться. Назавтра Чечек снова оседлала своего коня-прутик, позвала вчерашних друзей и тайком от тети вдоволь наигралась с братом на Большом Лугу. Целых три дня тайком от взрослых она убегала к Кунгаа. На четвертый день, проснувшись утром, она услышала тихий тревожный разговор родителей: «А болезнь-то заразная. В трудный год бушевала, в год Обезьяны – это понятно. Сейчас, в год Курицы, откуда снова хворь? Не спускай глаз с Чечек. Говорят, только приглашенные из Советского Союза русские врачи лечат…»
– Доченька, Чечек, послушай меня. С сегодняшнего дня не надо никуда отлучаться из аала. Нельзя играть даже с детьми с Холма. Ни с чьими детьми не играй. Бушует болезнь, корь. Прошлой зимой мы тебя еле выходили. Помнишь? Никак не могли уговорить тебя выпить свежей козьей крови. Ты очень упрямая. Хорошо, что шаман Узун-Хам тебя вылечил своим, только ему известным способом, высыпала болезнь наружу! Говорят, что корью болеют только один раз, но кто знает… – обняв сонную Чечек, с тревогой объясняла мать.
Чечек целый день поглядывала в сторону Большого Луга. Никого. Детей с Холма тоже не было видно. Она, было, хотела одна убежать к брату, но родители никуда не отлучались из аала и были постоянно рядом. Тяжко было на душе девочки: ей казалось, что похожий на маленького, юркого мышонка, снующего под вьюком в юрте, братик Кунгаа целый день так и прождал ее сиротливо. Скорей всего, украдкой проплакал целый день. От этой невыносимой мысли Чечек вся сжималась. Чтобы отвлечься, она поиграла в сайзанак.
Завтрашний день тоже не принес ни радости, ни улыбки. Дети с Холма не отлучались от своего аала. Чечек, набравшись храбрости, собралась, было, отправиться одна на Большой Луг, но бабушка, невестка и мать целый день стегали войлок на зеленой траве около юрты. Все мысли ее были только о брате, и в ее сне Кунгаа, вырвавшись из цепких рук тети, убегал и парил над землей по всему Большому Лугу.
Утром, еще толком не проснувшись, она услышала сдавленный, навевающий жуть, будто издалека доносившийся вой. Чечек осторожно высунула голову из-под одеяла: звук, похожий на завывание ветра в трубе, исходил из груди матери.
– А-а-а, халак-халак! Что за горькая доля у меня! Халак-халак, мальчик мой! Что за судьба у меня! Что за судьба!..
– Она проснулась. Перестань, – прошептал отец. Он быстро отвел глаза от Чечек, пряча взгляд. Чечек посмотрела на мать. Ее было не узнать: волосы с редкой проседью напоминали растрепавшуюся на ветру солому, а темные глаза опухли и полны слез. Они катились по лицу, как крупные капли дождя. Ее стройный, как тополь, стан согнулся, и оттого напоминал теперь старое перекошенное дерево на берегу. Она отерла рукавом слезы и замолчала, но из ее груди исходил неумолчный мучительный стон.
– Что случилось, мама? – испуганно спросила она.
– Иди ко мне, дочка, иди сюда! – обняла ее мать, ласково прижимая к груди. Мать не ласкала ее так с тех пор, как родился Кунгаа и девочка поддалась: тонкими руками обвив шею матери, с наслаждением вдыхала молочный запах ее тела. Все тело мамы горело, и слезы, капавшие на шею, были горячи. В голосе успокаивающего ее отца, – отпусти, успокойся, – послышалось недовольство, и мать отпустила ее. Чечек вышла из юрты. Небо было темным, как лицо отца. Костук и Арзылан, поскуливая, сидели возле юрты. Недоенные коровы мычали и рвались к телятам в коровник. У коновязи стояли три лошади. Вокруг все было так же, ничего не изменилось, но Чечек чувствовала простершийся над ними невидимый черный вихрь. Она посмотрела вокруг: с Холма молча шли к их юрте бабушка и дедушка, невестка с братом и другие, незнакомые, взрослые. Никто, входя в юрту, не поднял глаз, не проронил ни слова.
 
…Она, растерянно походив вокруг аала, вновь перешагнула порог юрты, и тихий гомон взрослых замолк. Мать подала ее любимое просо на молоке и ласково сказала ей:
– Ты с бабушкой сегодня побудешь, хорошо, маленькая? Мы съездим в соседний аал. К вечеру вернемся, доченька.
– Авай, ты обещала меня взять с собой, когда поедешь на Большой Луг. Возьми меня, – стала просить Чечек.
– На Большой Луг мы поедем вместе через несколько дней. А бабушку больную одну оставлять нельзя, доченька. Побудь с ней, ты же у нас умница.
Действительно, бабушка останется одна, подумала Чечек и послушно кивнула головой. Сумрак покрывал лица родителей, и она больше не стала расспрашивать ни о чем.
Все было странно. Угрюмые взрослые расселись по лошадям и по знакомой тропе двинулись в сторону Большого Луга. Костук и Арзылан увязались вслед и вскоре исчезли из виду. Она не смогла отозвать их обратно.
Чечек с бабушкой остались в юрте вдвоем. Бабушка попросила ее запереть двери остальных двух юрт щепочками, чтобы было понятно путникам, что жилище сейчас без хозяев. Выполнив просьбу, Чечек вернулась в юрту и, увидев сундук, вспомнила о недошитой кукле. У бедной пока не было ни глаз, ни носа, ни косички. Доставая рукоделие, она неожиданно увидела загнутые носки стеганых башмачков, видневшихся из-под других наваленных сверху вещей. Один из матерчатых башмачков был продырявлен напротив большого пальца – их совсем недавно носил на своих ножках Кунгаа. Чечек засунула руку в стоптанный башмачок. Там будто сохранилось тепло маленькой ноги брата. Она взглянула наружу: маленький Кунгаа стоял у двери юрты без одежды и обуви, продрогший и бездомный. Будто сверкнула молния: она отчаянно вскрикнула и, бросив куклу на пол, сунув башмачки за пазуху легкого халатика, не помня себя, стремглав помчалась, поднимая пыль, по знакомой конной тропе.
Чечек была наслышана об обитавшей в оркестностях нечистой силе, о красноглазых, забиравших маленьких заблудившихся детей, но, вспомнив о продрогшем брате, лишь убыстряла бег, громко ревя, чтобы плачем запугать красноглазых чертей. Она не замечала ни вонзавшихся в ее босые ступни колючек, ни жестких веток степной акации, то и дело цеплявшихся за ее легкое, старое платье. Вскоре густые заросли остались позади, и показался Большой Луг.
Она остановилась, сдержала плач. У юрт было многолюдно, но тихо, а коней на привязи больше, чем пальцев на руках. Некоторые сновали чуть поодаль у костров, варили пищу. Совсем не было видно детей. И Кунгаа не показывался. Из труб других юрт идет дым, а на теткиной юрте нет даже трубы, но люди беспрестанно заходят и выходят именно из нее.
Чечек не могла понять причины этой суматохи и некоторое время, сидя на корточках за кустом караганы, наблюдала за происходящим. Вот из теткиной юрты вышла мать, поддерживаемая кем-то. Услышав истошный, рыдающий голос матери, от которого зашевелились волосы на затылке, Чечек тоже чуть было не заревела, но вспомнив о том, что мать оставила ее с бабушкой сторожить аал, вовремя сдержалась. Зажав башмачки под мышкой, Чечек стала подкрадываться к караганнику рядом с юртой. Здесь же, рядом с привязанными к тальнику лошадьми, лежали Костук и Арзылан. Черный, как сажа и желто-палевый – два живых войлочных клубка, виляя хвостами, подбежали к маленькой хозяйке. Она погладила их по мохнатым макушкам и, тихо приказав: «Лежать!» – приблизилась к юрте, крытой новым войлоком. Еле слышны были приглушенные голоса в ней. Чечек, озираясь по сторонам, убедилась, что поблизости нет никого, кто бы мог заинтересоваться ее поведением. Подкравшись на цыпочках, дернула ручку двери и шмыгнула в юрту.
Сумрачно. На почетном месте вполголоса беседовали два старика. Пожилая женщина, стоя к девочке спиной, копошилась у посудного шкафчика. Железную печку из юрты вынесли, на ее месте осталась лишь кучка светлой золы. Не было и деревянной кровати, а на противоположной стороне на поперечной жерди висела широкая занавеска.
Седая женщина стала поворачиваться, и Чечек стремительно скользнула за занавеску и, согнувшись, сделала несколько шагов вглубь юрты. Ее босые ноги сперва ощутили войлок, а потом наткнулись на что-то твердое. Заглянула под ноги: сверток. Осторожно пройдя по краю войлочного коврика, она присела на колено, опустив руку, чтобы опереться, и ее ладонь коснулась чего-то холодного и круглого. Такими же холодными были ножки брата весной, когда он увязался за ней. Чечек быстро отдернула руку, и край войлочного покрывала приоткрылся. Бросив туда взгляд, она обмерла – это была голова ребенка! Чечек хотела крикнуть, что есть силы, но голос пропал. Не поверив глазам, она снова пристально всмотрелась: почему-то лицо ребенка было похоже на лицо Кунгаа, только носик у этого был заостренным. Ожило видение продрогшего и беспомощного ребенка, и она забыла страх. Это Кунгаа! Он, совсем замерзший, лежит так уже давно, а они почему-то вынесли печку. Где мать? Где тетя? Что они делают? Мысли метались, как мальки в протоке. Чтобы помочь брату, она отбросила войлочное покрывало. Где сшитая тетей новая одежда? Почему они ее сняли? Она дрожащими маленькими ручками прикоснулась к полным щечкам брата – холодные, как лед! Чечек только сейчас поняла, что глаза его закрыты. Она, задыхаясь, провела ладонями от плеча, груди и до колен брата – все тело было холодным, как лед.
– Кунгаа! Проснись! Что ты спишь? – произнесла она тихим, дрожащим голосом, а потом постаралась приподнять застывшую голову брата. Он, как неживая кукла, молчал. Чечек вспомнила страшные рассказы о нечистой силе, о красноглазых, и ей показалось, будто все они вторглись в юрту, завертелись и окружили ее со всех сторон, оскалив страшные свои зубы. Она невольно попросила помощи у молчаливого брата:
– Дунмам! Что с тобой? Проснись! – пронзительно закричав, упала она на брата, обхватив его. От неожиданности и испуга завопили и старики, сидевшие в юрте. Седая женщина выбежала наружу и запричитала; поднялся шум, прибежали люди. Старики отбросили занавеску и одновременно с прибежавшей матерью увидели Чечек. Мать схватила девочку, но ее глаза уже закатились, а дыхание прервалось. «Ей плохо! Скорей воды! Воды!» – кричала мать.
 
Чечек раскрыла глаза и первым делом увидела жерди юрты. Не поднимая головы, осмотрелась – ее юрта. Постаралась вспомнить, когда уснула, что случилось. Она напряглась и откуда-то издалека, словно из-под облаков, выплыл образ нагого брата. Где Кунгаа? Где он? Она приподнялась и оглядела юрту – мать варила чай.
– Мама! – позвала она тихо. – Где он? Он не вернулся с нами с Большого Луга?
– Ты теперь взрослая, маленькая моя. Твой брат Кунгаа никогда не вернется ни к нам, ни к твоей тете, – тихо сказала мать, не отводя взгляда. – Он ушел далеко-далеко. Он больше никогда не придет.
– Тогда мой брат, как овца, которую зарезали, это самое… да, мама?
– Ой, нельзя так говорить, доченька! Халак, халак! Вот что значит быть таким несмышленышем! – запричитала мать.
Она понурила голову и, не в силах более сдерживаться, заплакала.
 
Чечек пролежала в беспамятстве несколько дней: ее тело горело жаром, словно прислоняли его к раскаленной печи. Её рвало, и сквозь туман склонялись над ней темные от горя и тревоги лица матери, отца, бабушки и слышались издалека их слова: «…от тоски по брату».
Пока Чечек болела, аал перекочевал в Кара-Шанчыг. Всходило просо, и скот отогнали подальше от полей. Хотя у Чечек еще кружилась голова и не прекращалась рвота, дед перевез ее впереди себя на самой смирной лошади.
Когда юрты их обосновались на Кара-Шанчыге, Чечек стала понемногу поправляться: начала есть, и однажды утром встала и, пошатываясь, вышла из юрты. Чечек заметила, что жители маленького аала из трех юрт стали разговорчивее, слышен был даже смех. И эти звуки вместе с мычанием и блеянием скота вновь вызывали у нее чувство радости.
Как-то утром, взбежав на один из холмов рядом с аалом, она вновь увидела в синеватой дали Большой Луг. Если бежать напрямик, то, наверное, можно скоро оказаться там. Но сейчас там нет там брата. Он в другом мире. Но если… если… и Чечек, припомнив один случай, невольно вскрикнула тихонько и решила осуществить пришедшую в голову мысль.
Назавтра она по просьбе матери отогнала телят на прибрежный луг. Пока телята лакомились сочной зеленой травкой, Чечек поднялась на холм. Оттуда было видно все. Уточнив направление и убедившись, что никто не заметил ее отсутствия, она подоткнула подол старого платьица и босиком помчалась в сторону Большого Луга, как будто ее ждало там бесценное сокровище. Неизвестно, сколько времени прошло; и вот она заметила знакомые ей до боли кусты караганника и тонкого тальника. Чечек пошла вдоль канавы, где текла ключевая вода, струйки которой казались переплетенными на ее голове косичками. Ближе к подножию горы показались ровные ряды молодых побегов пшеницы. Чечек, напившись вдоволь, до боли в зубах, ключевой воды, несколько раз плеснула на лицо и стала медленно шагать вдоль канавки, обследуя ее, словно ища потерянную бусинку. Вдруг ее внимание привлек быстрый суслик, и тут-то она и заметила то, что искала. Перед ней были следы! Высохшие в глине следы! Сначала она увидела следы копыт коровы, а следующие были человеческими: два-три следа потрескались посередине, а самые малюсенькие два были целы и отчетливо видны. В глине были видны не только пальцы ног, но даже поперечные линии на пятках, как на корочке сыра. Чечек на цыпочках подошла к засохшим следам и приставила к ним свою обветренную, покрытую цыпками ногу – сходится! Это ее следы. Весной, перед пахотой отец с дедушкой и братьями здесь поливали землю. Чечек с братом на закорках увязалась за ними. Они бегали здесь босиком, нарочно громко шлепая по этой вязкой, глинистой грязи, любуясь углублениями, остававшимися от их следов. Чечек оглянулась, и, поискав, отломила от тальника сухую ветку. Очень осторожно ею стала обкапывать по краям след Кунгаа и запустила ладошки глубоко в глину: он отделился. Так же прилежно она отделила и второй сухой след. Она положила два глиняных комка в подол платья, глубоко вздохнув, посмотрела в сторону далекого сейчас Кара-Шанчыга. Чечек отправилась обратно и теперь шла неторопливо.
В аале она терпеливо выслушала упреки родителей, бабушки и дедушки в долгом отсутствии, но правды не выдала:
– Играла у Хемчика, ловила синих бабочек, не заметила, как время прошло.
В куче вещей, наваленных возле юрты, Чечек нашла лоскут старой коровьей шкуры, осторожно завернула в него следы и спрятала под ворохом зимних вещей в юрте. Было лето, и никто сейчас не укрывался шубами и тулупами, сложенными там.
Теперь игрушечные постройки-сайзанак она перенесла подальше от аала на холм, украдкой приносила туда завернутые в лоскуток шкуры следы и ставила их рядышком. «Заходи, брат Кунгаа!» – ласково приговаривала она, и заносила следы в игрушечную юрту. «Садись на почетное место. Ты же бегал босиком, ножки твои совсем замерзли, придвинь их поближе к печке! Я сейчас разожгу огонь. Пока попей горячего чайку, согрейся!» Через какое-то время, хлопоча, продолжала: «Брат, присмотри за телятами и ягнятами!» – и, переставляя закаменевшие следы, выводила их из игрушечной юрты, направляя шажками к кустикам чия. «Где ты пропадал, брат? Что, все лето пробыл у тети на Большом Лугу? Уу-у, скоты! Ножки твои совсем обветрились. Обещали же, что сошьют тебе новые башмачки, и где они? Иди сюда, брат мой, я смажу сливками твои покрывшиеся цыпками ножки», – приговаривая, она поглаживала глинистые следы. Следы брата были самым дорогим и тайным ее сокровищем.
Ее перестали мучить кошмарные сны; совсем по-прежнему весело она бегала между юртами, помогая взрослым. Родители, бабушка и дедушка, видя, как вдруг переменилась Чечек, не понимая, что случилось, сошлись в одном: хорошо, что все обошлось.
…И в тот день Чечек ушла играть в сайзанак одна. Но как только она стала выводить следы брата, «отправленного за козлятами» из игрушечной юрты, на нее вдруг, откуда ни возьмись, налетела саранча. Чечек от неожиданности замахала рукой, чтоб отогнать крупное надоедливое насекомое, и в этот момент нечаянно выронила след. Глиняный комок выпал, ударился о камень и раскололся на три части. Чечек почувствовала, как по спине скатилось что-то холодное; некоторое время она стояла в оцепенении. Как же так! Как она не уберегла свое сокровище! Она подняла с земли осколки и попыталась восстановить след: ничего не получилось. Лизнула языком, чтобы склеить обломки слюной, но они не склеивались. В ее маленькой голове черной тучей собрались страшные мысли: вдруг брат останется без ноги? Разве такое может быть? В одной руке Чечек недоуменно держала расколовшийся след, а в другой – целый. Очнувшись, она стремглав помчалась к своей юрте.
– А-чай[8]! – с плачем подбежала она к отцу, мастерившего что-то в тени дерева. – У Кунгаа ножка… след раскололся, папа! Теперь у брата только один след! Одна ножка! Ии-ии…
Мать, невдалеке сушившая творог, услышав крик дочери, соскочила с места. Сидевшая рядом с неизменной длинной таволговой трубкой во рту бабушка широко открыла от неожиданности свои узкие глаза. Даже Арзылан и Костук подняли мохнатые головы, уже готовые противостоять любой неизвестной опасности.
– Что за след… какой след, дочка? – спросил растерявшийся отец и выхватил из маленьких ручек дочери глиняные следы.
– Что случилось, чего испугалась, маленькая моя? – подбежала запыхавшаяся, взволнованная мать. Увидев в руках мужа глиняные следы, выпалила:
– Что это? Где ты это нашла?!
Чечек, перестав плакать, посмотрела на мать:
– Когда папа весной поливал пашню, я бегала там с Кунгаа босиком, – голос девочки прерывался, – это его следы. Я сбегала за ними, сохранила и играла с Кунгаа.
Мать молчала, не спуская глаз с земляных комков. Вдруг из груди ее вырвался отчаянный вопль:
– Халак! Халак! Следы моего мальчика! Как же так! Моего сына не стало, а следы земляные остались! Кто придумал проклятый обычай отдавать детей на воспитание?! Зачем я отдала бедного моего мальчика в чужие руки! Я же сохранила его в своей утробе, а потом не смогла найти ему места в родной юрте! Неужто я настолько нищая, что не смогла бы сшить ему одежду или прокормить его? Халак! Халак! Где сейчас мой ненаглядный? Где он?!
Затем послышалось бормотание растерянной, еще больше похудевшей за последнее время и сгорбившейся под непомерной ношей бабушки, выронившей трубку из темной сухой руки:
– Чьи следы говорите?.. Оршээ, хайыракан! Дитя малое – это божество, говорят.
Чечек виновато подняла глаза. Она увидела сквозь слезы, как тряслись руки отца с окаменевшими следами.
 
Литературная редакция Инны Принцевой




[1] Сайзанак – игра в дом (тув.)

[2] Милый

[3] Младшая (сестра)

[4] Доченька

[5] Войлочный коврик

[6] Арбай-хоор – каление ячменя (тув.)

[7] Старенькая мама, бабушка

[8] Отец