Тетрадь любви. Глава первая
Женщина садится за шитье. Не атлас, не шелк в руках ее: снег и град, метель, грозу и бурю выдержать под силу… козьей шкуре! Древняя одежда, прочный мех!.. Посмотри: мездра белей, чем снег, а с «лица» струятся, как живые, мягче пуха, волны меховые. Женщина раскидывает мех… Эти руки все должны уметь! А душа и голос льются вместе в ласковой, протяжной, тихой песне… Руки трудятся, душа поет… Сергекмаа садится за шитье.
Только начала наша хозяйка прикидывать, как ей раскроить зимний охотничий тулупчик для мужа — порог юрты переступила ее чаавай —старшая невестка, вдовая Чочагайман.
— Чаавай моя пришла! Теперь удача ожидает меня,— радостно воскликнула Сергекмаа.— Так я и думала, что зайдешь. Спасибо, исполнились мои желания. Не поможешь ли ты мне, чаавай? Думаю вот, думаю… А ты ведь у нас мастерица кроить да шить. Как по-твоему, четырех козьих шкурок хватит? И что за человек мой муж — не желает в тайгу, на охоту надевать овчинный полушубок, и все тут!
— А что, уруукум,— старшая невестка ласково назвала младшую «доченькой»,— он ведь прав у тебя. Прочная шкура козы все выдержит: в тайге за колючие ветки зацепится — не порвется, по каменистой тропе хоть ползком ползи охотник — не прохудится. И тепла, и легка!.. Знает толк в охотничьей справе твой муженек.
— Чайку попьем перед работой? — Сергекмаа протянула пиалу.
— Уё-о! — даже застонала старуха, хрустнувшими в суставах пальцами принимая полную до краев чашку.
— Опять руки болят? — посочувствовала младшая невестка.
— Ох и болят!.. Как весна началась, так и заломило. Смолоду я не знала, что это и за болезни такие. Да рано молодость-то ушла от меня… Рученьки мои, послужили вы проклятому Семис-оолу! Кадыг идиктер — узорные сапоги, теплые да красивые, на строченой кошме, шила ему, шелковые халаты парадные тоже я шила, да еще и тепсе, верхний чепрак под седло, узорами расшивала… Вот и ослабли руки мои, на пальцах морщины — будто кольца… С годами вот и спина согнулась, как свинцом придавленная. Стыдно плакаться, а нету уже здоровья.— Говоря это, Чочагайман щепоткой тихонечко брала поджаренные зернышки проса-тары, высыпала в чашку; разбухая от горячего, забеленного молоком чая, они всплывали легкими шариками. Одну щепотку старуха медленно, как-то уважительно кинула в рот и стала старательно жевать. На скулах у нее появился румянец; острый подбородок, высокий лоб, коротковатый нос, худая, словно тонкими веревочками, увитая морщинами дряблая шея. Лишь сияли черные большие глаза. И как только сохранились в них огоньки молодости!
Нрав у Чочагайман был смирный. Сколько ни оскорбляли, бывало, ее — молчала, не выдавала своего гнева. Безмолвна была, как могучая лиственница под ударами молний. Яд горьких слов не разливала среди людей — таила позади своих белых зубов. Заспорят, заорут друг на друга две соседки — Чочагайман исчезает куда-то. Ни в гостях, ни при гостях, ни, конечно уж, одна капли араки она за всю жизнь не выпила. Зато сама гнала эту молочную водку из перекисшей простокваши-хойтпака отменно. Не любила и шататься без дела по соседним аалам. В одном была грешна: иной раз, чтоб рассеять горечь беды, закурит трубку, затянется табаком — и то дымом поперхнется и вытащит чубук изо рта.
В молодости как-то раз далеко она ездила верхом на коне — в Монголию, в Улан-Кум — Красные Пески, «живому богу» по имени Кеген-Богда поклониться. Благословил ее, говорят, этот бог. Вернулась, и уж после того на коня не садилась, а почему — не сказывала. Далеко ли, близко ли — всегда пешком идет. А на месте ей не сидится: как у нас говорят, «с птичьей зарей» встает, стоянку всю обойдет, коров, овец, телят, ягнят, козлят по пальцам подсчитает… И потом весь день: то мусор подметет, то еще какую-нибудь работу найдет себе. Даже встречая ягнят с пастбища, продолжает выделывать шкурку козленка: детскую шубку сшить можно…
Состарилась Чочагайман — священный обет дала косу свою богатую, поседевшую уже, снять. И выполнила обет: обрилась наголо, теперь даже на ночь не снимает квадратной шапочки.
Был у нее муж, были и дети. Две дочки сперва родились, за ними сын, потом еще один… «Девочку нам теперь надо»,— говорил ей, бывало, муж после рождения меньшого (того, кого мы вслед за Саадаком зовем именем Чанчык-Кисет). Да не успел и на сынка нарадоваться — скосила черная болезнь отца, а следом и старшего мальчика… Трижды потом сватались к Чочагайман, и трижды отказывала она: «Трое детей у меня, как могу дать им в отцы чужого человека? Пусть растут птенчики мои»… Так и осталась вдовой. Одна она — другие-то вдовы в том краю быстро мужей себе находили… Саадак был братом ее покойному мужу; Сергекмаа невесткой приходилась; и, выдав замуж дочерей, подрастив сынишку, вдова привязалась к семье деверя, как к родной. Много знала старая, а многого и не знала, не понимала — и мудростью своей, и незнанием делилась с Сергекмой, как с сестрой.
— Давай свои шкуры — попробую раскроить,— сказала она, отставив допитую чашку.— Пригодятся еще руки-то…
Едва дотронулась Чочагайман до ножниц, красиво и ритмично зазвенели они.
— Ай, как хорошо! — восхитилась искусством старшей Сергекмаа.— Как ты ловко это делаешь! И удобно будет ему, и красиво… Стареешь ты, а глаз меткий и рука верная. Спасибо тебе, уж раскроенное-то я сама сошью.— Она аккуратно сложила — одну к другой — части будущего тулупчика, убрала их пока, а обрезки шкур ссыпала в мешок, пригодятся и они.
— Уё-о!.. Разве я так кроила да шила прежде? Верно говорят, старость — не радость. Почитай, не сделала ничего — а устала… Скоро, видать, не под силу будет и корову-то подоить, не то что… — старуха бережно отложила в сторону ножницы.
– Помнишь, чаавай, о чем мы прошлый раз с тобой говорили? — с каким-то загадочным блеском в глазах спросила Сергекмаа.
— Где мне помнить!..
— А ты попробуй… Память, говорят, редкое лекарство, даже мертвого оживит.
— Какая у меня память!.. Бездна темная… Все забываю. Сижу иной раз в юрте, и веревочка из верблюжьей шерсти в руках у меня — собралась, видать, за хворостом в лес. Пойду, наберу хворосту, вот только связать да унести — а веревочки-то и нет, забыла в юрте… Ножницы-то прибери, а то забуду здесь, на кошме, кто из детишек и наткнется… Опасная это для них игрушка, для маленьких… Подальше спрячь!
— А ту зиму-то помнишь? Третий год уже минул.— Сергекмаа улыбнулась, будто припомнила что-то забавное.
— А-а, ту-то? Дура же я, дура!.. Сейчас все припомню, только ты не перебивай меня. Куда же это ушли тогда наши мужчины?.. А, соль у нас кончилась, на Соляную гору, к самой монгольской границе отправились.
Утро ясное было. К полудню надвинулись тучи. Овцы с пастбища рано пришли — от беды неминучей. Тихо было! Вдруг волчиха завыла. Близко воет — на взгорье, позади, за аалом… Сколько ж ей, нам на горе, волков подвывало?.. Помню, как, закричавши, уронила я чашу: ведь в степи оставались коровушки наши! Попадутся кормилицы наши волкам — и останутся дети без молока!.. И пошли мы встречать их, с собой и Чакпажыка взяли, а детей охранять дочке старшей твоей наказали. А уж мы с тобой! Палками по деревягам стучали и по-бабьи, отчаянно, дико и громко, кричали!..
— Правду я говорю, а? — Чочагайман глянула на невестку и до слез рассмеялась.
«Ой нет, не о том речь ведешь! — думала Сергекмаа.— Не отгадала ты мою загадку, мимо двора прошла — заблудилась. Ну, вспоминай, вспоминай, рассказывай детскую сказку… Много ты доброго сделала для меня, и для мужа моего, и для детей — зачем же я стану перебивать тебя, смущать? Говори, говори… Добрая ты, сговорчивая, да только об одном слышать не хочешь — о том, что сыну твоему жениться пора. Сколько раз заговаривала я с тобой о какой-нибудь девушке,— слова не ответив, уйдешь, дней десять потом в нашей юрте не показываешься…»
— Сказывай — что я, досказывай дальше,— ответила она вслух.
— А о чем же я говорила-то? Ох, и память!.. Да-а, тут ты взяла в руки мужний карабин. Тебе стрелять не в диковинку, муж охотник, и сама вроде охотницы, а вот мне… Только ты и меня заставила принести ружье сына. Первый и последний раз в жизни я за ружье взялась.
Ветер свирепый вдруг налетел — и под ногами лед заблестел: сдул с него ветер некрепкий снег… Сколько идти, не ходить бы век! Сыплем песок по реке ледяной — вот и построили мост земляной, стадо прошло… А потом? Что же я! Мне ведь пришлось стрелять из ружья!
— Ты мне говоришь: «Стреляй на звук, туда, где воют!» Почему ты сама первой не выстрелила — не знаю, может, пули берегла? А я что ж — не мужчина ведь, баба! Глаза закрыла, на курок нажала — осечка. Ты мне кричишь так грозно: «Стреляй!» — а я в ответ: «Разве я не стреляю?» Ружье-то у меня было не заряжено, я и не знала… Ну, ты поняла, в чем дело, сама выстрелила три раза,
— Сущую правду ты рассказала, чаавай. Было такое в нашей с тобой жизни, было… Долго мы тогда еще оборонялись от этих волков, ни днем покоя не было, ни ночью… О-ой, чаавай, что я вспомнила! Не тогда ли, зимой, я первый раз намекнула тебе, что надо бы Чанчыка женить?..
— Уёо! Я думала, ты и забыла… Зачем вытаскивать из сундука забытый разговор? Тогда у меня еще ноги не болели, легко ступала. А сынок — он деточка моя, как есть дочурка застенчивая… Как же его женить? Да и молод был тогда,— Чочагайман склонилась над чашкой с чаем.
— Молод-то он молод и сейчас,— задумчиво сказала Сергекмаа, — да ведь у иных его ровесников уже дети… Думаю, настала пора и ему невесту поискать. — Она говорила спокойно, как бы между делом, а душой была — как птица: сброшен тяжелый груз, не противится наконец старшая невестка!
— Беда мне с ним…— своей заботой поделилась Чочагайман.— Ушел вот в поле посевы поливать — и нету! Твой-то еще вчера прибежал, а мой где? Стара, подслеповата стала, а вижу: на глазах меняется мой последышек. Как отсеялись, он и в родной юрте ночевать перестал! Вечером честь по чести спать ложится, а утром проснусь — пустую постель вижу…
— Птенец вырастет — из гнезда улетит, или не знаешь? Пора пришла твоему сыну.
— Женится он — я к дочерям жить уйду. Говорят же люди, свекрови со снохой в одной юрте не ужиться… Дочки у меня хорошие, примут. Да и мужья их слова поперек не скажут.
— Зачем же уходить, чаавай? Не видя реки, не снимай сапоги. Может, она хорошая будет, сношенька твоя? Может, лучше родной дочери окажется? Что гадать, не видевши ни разу!..
— О-ой, свет мой! Ой, голубка моя! Чего я пуще всего боюсь — ученая девка ему приглянется. Они знаешь какие — грамотные-то? Вечер настанет, стадо домой придет, а кто коров доить будет? Такая-то и подойника в руках не удержит, сидеть будет да письма писать… Да еще, думаешь, послушает она меня, неграмотную старуху? Ох, боюсь!..
При этих словах дверь отворилась, и в юрту, нагнувшись, чтоб не стукнуться головой о притолоку, вошел сам «потерявшийся» сын старой Чочагайман — Чанчык.
— Вот ко времени-то! А мы как раз о тебе говорили. Заседаем — ни дать ни взять женсовет! — Сергекмаа подала парню деревянную чашку, наполненную свежим сыром.
— Где ж ты всю ночь-то был, детонька моя? Братишка вчера еще прибежал, а про тебя — ни слова. Поругались вы с ним там, что ли? Беспокоюсь ведь за тебя, весь век беспокоюсь. Маленьким был, все боялась, теперь пуще того боюсь… Вот уж и годы твои подошли, а все ты матери покоя не даешь, миленький ты мой…
— Вовсе мы не ссорились. Просто там клочок неполитой земли остался, а Чакпажык устал, мал еще — вот я и отправил его домой, а сам один работу закончил, я хотел идти… потом раздумал… В общем, я в поле, у костра ночевал! — оправдывался парень, стараясь не обмолвиться про ночные походы к невесте.
— Как же там всходы-то, сынок?
— Всходы хороши, крепкие! Иные призавяли было от жары, а чуть глотнули водицы — так и распрямились, молодцами глядят!
— Вот это славно, детонька ты моя! Не будем дожидаться, пока небесный владыка пошлет нам дождичка…
Сергекмаа снова вмешалась в разговор матери с сыном. Распорядилась:
— Чаю напьешься — оба с Чакпажыком пойдете в лес. Молодого белого тальника нарубите. Сто прутьев нужно. Да глядите, чтоб ровные были! Шерсть бить будем скоро. У мамы-то твоей юрта гляди как обветшала! Новым войлоком покрыть надо. А может, отдельно тебе юрту поставить? Ты не дерево без листьев, долго один не останешься…
Чанчык застеснялся, от смущения сказал совсем не то, что хотел бы:
— Не буду жениться.
— Век холостяком проживешь, что ли? — резко спросила Сергекмаа.
— Потом… — нерешительно ответил парень. И, осмелев, добавил:
— Лет тридцать будет мне, тетя, тогда поговорим!
— Далеко заглядываешь, детонька,— взволнованно проговорила вдруг Чочагайман. — Тридцать… Буду ли я-то жива тогда? Навряд ли…
Время счастья так быстро промчится — время скорби так долго плетется, были годы — как резвые птицы, были дни — как весеннее солнце! Стали дни — словно зимние ночи, словно дождик осенний тягучий: дни длиннее, а. жизнь — все короче, меньше солнца и тягостней тучи…
— Зерно правды разрезала ты пополам, чаавай,— торжественно заключила Сергекмаа. — Пора Чанчыку обзавестись семьей.
— Чью же мы дочку будем сватать? — вот уж никто не подумал бы еще вчера, что вдова Чочагайман задаст сыну такой вопрос! — Остарела я, руки ослабли, еле ножницы удержала сегодня, иной раз по воду иду — ведро и то уроню. Нитку в иголку вдеть трудно. Значит, и глаза мои угасают уже… Помощница нужна!
— Кто дома не ночует — тот где-то новое место себе нашел,— лукаво улыбнулась Сергекмаа.— Не думай, мы ни тебя, ни подружку твою не виним. Знаем, молодежь нынче самостоятельная стала, отцу с матерью и сватать их не надо — сами себе судьбу найдут…
— Правду скажи, детонька,— в этом греха не будет. Скрытый грех — что гной под сердцем, так в старину говорили. Еще в ту зиму, когда мы с невесткой на волков охотились — ой, что это я говорю! — когда еще из ружья-то я стреляла, мне весной сказали: «Собирай сына в дорогу, учиться поедет». Расплакалась я тогда, один он у меня,— говорю,— грамоте уже выучился, других учит, где ему с ребятишками за партой сидеть! Да и перерос, женить пора… А на деле-то ты мал был еще тогда, хрупкий мальчоночка. Теперь уже вырос, мужчиной стал, вижу я. Как теперь тебя не женить? Что люди скажут? Мать-старуху во всем обвинят, глупая, скажут, да жадная, скота жалеет в хозяйство молодым выделить… Одними словами с ног свалят, а уж коли еще простуда какая — тут и могила мне. Нет, надо все же и на внучат хоть глазком поглядеть. Выбирай себе, сынок, невесту, только гляди, чтоб была девушка скромная да работящая.
— Слыхал? Это тебе материнское благословение. Вернется твой дядя Саадак — мы его сватать пошлем, кого сам назовешь. Чего еще ждать? Все равно что суслику в норе света искать.— Ох и настойчиво добивается своего Сергекмаа!
Чанчык до ушей покраснел. Не знал, пугаться ли ему слов матери о болезнях, о близкой ее смерти…
— Ну, что же ты тете не отвечаешь? — низким, хриплым от волнения голосом спросила мать и застонала…
— Может, ты с той подружился — как ее девушкой назвать, она уже раза два, кажись, замужем побывала? Ну, знаешь, о ком я говорю? Так-то она работящая, мастерица неслыханная: узорами все вышивает… Юрта у ней своя, дети — от первого мальчик, от второго девочка. Дети — это хорошо, душе радость, в хозяйстве помощь. Да, говорят, норовиста она: ей слово, она — тридцать… Не владеет льдом сдержанности. Вот оба мужа и сбежали от языка ядовитого!.. Теперь-то ей, верно, уж тридцать пять скоро — поумнела, поди, с годами? Хочешь — на ней женись, засватаем ее. А распустит язык — ну что ж, молодой муж стерпит, смолчит. Хорош ли мой совет? — Сергекмаа как ни в чем не бывало набивала свою длинную трубку.
Чанчык чуть не захлебнулся, обжегшись горячим чаем. Вскочил и, подумать не успев, уронил слова, которые так боялся произнести:
— Не по богатству — по любви выбираю невесту. Не надо мне той мастерицы с ее узорами и новой юртой, есть у меня заветная звонкая струнка для чадагана! Между двумя сердцами протянута та струна… Встретил я девушку, а как ее звать — не скажу. Отца ее люди зовут Эзер-Чазаар, он еще седла хорошие делает — да вы его знаете!
— Уё-о, как хорошо, детонька ты моя! Хороший у тебя будет тесть — мужчина самостоятельный, руки золотые, а душа мягкая, женская. Отец у него был старик бедный, матушка рано ушла на тот свет — только и знаю о ней, что была она родом из местности Аянгаты. Из далекого края привезли ее сюда по совету стариков, чтоб дети крепкими были. Отец у ней, говорят, хелином — ламой был, но народной власти не вредил, нет, а то бы слышно было. Тоже давно ушел. Грамотный был человек, о детях своих заботился. Имущество у него, правда, забрали, аратам раздали, но права голоса не лишали, голосовал, да… Это я к чему говорю… Теперь парни-то сторонятся байских да дамских дочек да внучек, кто на таких женится, тех, говорят, не принимают в рев… арев… да не понимаю я таких слов — в юрту единомышленников, по-старому сказать. Не боишься, детонька ты моя? Ох, и что это я разболталась! А то было совсем потеряла дар речи… Главное, что она из чужого рода, женишься на ней — у вас и правда дети здоровые пойдут…
Не дожидаясь, пока мать закончит свои рассуждения, Чанчык выскочил из юрты. Он давно был ревсомольцем и не боялся жениться на правнучке давно умершего ламы — не в том беда! Стыд жег его огнем, в поисках прохлады он добежал до берега ручья, где густо поднимались молодые травы. Снял рубашку, ветерок охладил его… А над головой все кружились две дружные синички.