Глава седьмая
Встреча влюбленных — не награда ли им? На изогнутой ветви Верблюжьей лиственницы рядом сидят опять Чанчык и Тоглаа. Хорошо им! Медовые капельки смолы сочатся из старых ранок в коре лиственницы — когда-то охотники проверяли здесь меткость своего оружия. Пьяный, горьковатый запах исходит от них. Недаром старики говорят: лиственничной смолы ложку проглотишь — хмельным станешь…
Заветная лиственница! Ты горбата — но вечно прекрасна и молода ты: крепки твои корни в землице родной, и ты обновляешься с каждой весной. Земля тебя кормит, ручей тебя поит, а солнышко греет тебя и покоит, зима укрывает мягчайшей кошмою, а лето приносит зеленую хвою… В тени твоей важно сидят старики, твердят о былом за глотком араки. В вершине кукушка всё годы считает, века за веками пред ней пролетают, ей видится прошлое этой земли и все, кто ее населяли… Вдали веселая песня звучит горловая о новой весне пробужденного края. А осенью ранней, звонки и легки, роняет осина свои медяки к корням твоим крепким, упругим и стойким: храни эту землю, красуйся и стой ты! Когда бы росла ты над бурной рекой, тревожили б волны твой дивный покой. Но ты не одна, и ни ветры, ни волны тебя не сломают. Стоишь ты, безмолвна, кругом — молодые растут деревца… Так дружбой сильны и людские сердца, и если их молодость крепко подружит — пусть бури над ними напрасно не кружат!
— Завтра прочту твое письмо. Догадалась уже, что там написано. Сама хотела писать тебе, да не решилась,— двумя руками обхватила Тоглаа правую руку любимого, прижалась к ней. — Обидела я тебя, да? Поверила черным словам коварного человека? Да ты слушай, слушай меня!..
Был вечер — тихий такой… Скучно мне было вечерами, когда не приходил ты, и сидела я одна. Отец с матерью были в юрте, спать уже собирались, вдруг явился в гости старик Чогдур. Деревянную бутыль араки притащил, полный мешок сыру. Ух, как мама обрадовалась! Сын тоже со стариком был. Знала я, что они нам не родня,— с чего бы гостить вздумали? Да знала и то, как старик сына лелеет да как этот бездельник Чорттарак все по степям на коне скачет. Ну, думаю, седло новое понадобилось, сейчас заказывать отцу будут, на ночь глядя… Мама выпила первую чашку араки — песни запела. Отец выпил — сидит, как прибитый, крепко задумался и невесело. Он у нас вообще хмелеет быстро, слабеет сразу, засыпает… А вот мама — та только веселеет и все поет, поет…
Стал тут Чогдур про свое житье-бытье рассказывать: «Славная, говорит, у меня была хозяйка, разумная да скромная. А как родила этого парня — заболела, помучилась да и покинула белый свет. Холодная зима была, горестная! Остался отец-вдовец с маленьким сыночком, из рожка выкормил, а мачеху не привел: сколь ни ищи, а лучше родной матери не найдешь. Поверите, нет ли — да он и сам не верит, что до трех лет мою грудь сосал! Чуда не было, молока в мужицкой груди не появилось — просто успокаивал я его, чтоб спал по ночам… Для него только и жил. Сам коров доил, сам шил всю одежу. Вот и вырос малышка мой. Что нажито, что есть у нас — все его, все для него. Чего для единственного сыночка пожалеешь? Бабой чуть из-за него не стал, теперь, на старости лет, и признаться не грех…» — «Опоздали вы, почтенный,— это мама моя перебивает,— нету у нас готовых седел, только корни березовые для основы». — «Что седло! — старик отвечает.— Мы за другим товаром пришли. Отдайте нам прихватку вашей чаши, головню вашего очага, а сына моего примите в родню…» — Так, по старому обычаю, и говорит! Мне будто горячий уголь за пазуху попал — выскочила из юрты, снаружи остановилась — слушаю. А они все говорят…
«Ойт, — это мама,— как понять ваши слова? Уж не дочурку ли нашу маленькую вы невестой сочли?» — хитрая она, будто отказывает, а сама только масла в огонь подливает. А Чогдур: «Как это, говорит, вы верно догадались, да какие же ваши верные рассуждения…» Говорит так, а самого не понять: не то радуется он, не то горюет… «Мил человек, — отец было вмешался,— новые нынче времена, не нам, старикам, за молодых решать. Полюбятся друг другу оба — тогда другое дело». А мама: «Чего это ты, старый, заупрямился? Конь,— говорит мама, — брыкливый, гляди, в яму попадет. Я дочку родила, а не ты, я ее и замуж отдам!». Чогдур ей поддакивает: «Мы люди старого времени, легче, говорит, шкуру с быка снять, чем у старого человека привычку отнять…». И двумя руками, с поклоном, чашку араки отцу снова подносит — чуть лбами они не стукнулись, я в щелку видела! Ну, тут отец меня удивил: «Не могу, говорит, пить. Болезнь у меня…» — да такую назвал, что в его годы кого с ног свалит — Тот и не поднимется уже. «Только крепкой аракой такую болезнь и вылечишь, сваток, — Чогдур отвечает. — Наши годы преклонные, сегодня живы, завтра ветер дунул — и нету, пей, пока душа принимает! Да о детях пора позаботиться, раз уже годы к земле клонят». — «Никак не могу выпить,— отец ему.— Во дворе спать лягу, скот сторожить — вдруг волки нападут! Охмелею, усну, а утром недосчитаемся теленка — кто виноват будет?». Так и поставил чашку на пол, на вышитую кошму. Отказался! Встал, ружье взял, одежонку укрыться прихватил — и впрямь сторожить стадо пошел. Мать ему вслед кричит: «Обманщик, мол, ты, выдумщик! То тебя плеткой во двор не выгонишь из теплой постели, а то нашел себе заделье! Вот отправят нашу дочку за Саяны учиться — и откуда только она о таком прослышала, я ведь не говорила ни слова, тайком собиралась на курсы,— тогда будешь знать!..». Ну, Чогдур уже ей так же, двумя руками, чашку подает. «Два ручья встретятся — река будет; парень с девкой поженятся — семья будет!» — За счастье наших детей!» — сказала мама и выпила все до донышка. Тут я подальше от юрты в лес убежала и ну плакать там!
— Тут и вся твоя сказка? — ревниво спросил Чанчык.
— Ой, не вся! Стал Чорттарак с тех пор каждый вечер вокруг нашей стоянки ездить — ну, словно в дозоре. Так и крутится это проклятое перекати-поле! Только корову однажды подоила — а он тут как тут. Бросила я подойник и убежала в кусты: лучше дело затяну, да не попадусь на глаза немилому! Бывало, и ночевала не в юрте, а здесь, среди лиственниц,— он не знает, не найдет…
— Теперь-то все? — тревога мучила Чанчыка.
— Ну, что ты мне досказать не даешь! Не оборвал бы вот так прошлый раз — давно бы знал, куда я собралась ехать да где искать меня…
— Ладно, досказывай, шыяан ам,— как сказительнице, с улыбкой подсказал парень подруге традиционный зачин народной сказки. — Было это, значит, в давние времена… А сможет, в недавние?
— Слушай дальше. Протрезвела утром моя мама и говорит: «Сама не помню, чего это я натворила! Да как отказаться, если такой почтенный старик с поклоном мне араку подает! Была бы у нас бабушка или кто еще старше меня — ей бы передала, а так — что не выпить? Вот спьяна и наболтала. Руку на отсечение даю, ни о какой свадьбе и не думала вовсе…». И еще отцу сказала: «Что делать теперь, мужик? Я пила, ты не пил, а Чогдур все равно нас обоих сватами называет… Как теперь отказаться? Может, выдадим дочку за его сына?». Отец сперва молчал. Потом пошло у них: при мне молчок, без меня — спор чуть не до драки. Зайду в юрту — будто и не говорили ни о чем. Ну, меня не смирить! Учиться уезжала ненадолго — могу и совсем уехать, а замуж за кувшин араки, как в старину бывало, не продадут меня! Пусть даже и не думает мама…
Шыяан ам… Ни одной сказки за всю жизнь свою не слушал Чанчык с таким наслаждением, как те слова, которыми под конец длинного рассказа порадовала его Тоглаа! Не изменила, не обманула, ни за кого другого замуж не собирается, наоборот, готова за тридевять земель бежать от навязанного жениха! Говори же еще. Шыяан ам! А не хочешь говорить — молча посидим с тобой на ветви Верблюжьей лиственницы, пока заря не загорится… Но ты о чем-то спрашиваешь, Тоглаа?
— О гребенке я… Ты мне гребенку подарил, круглую, красную, как у мамы… Откуда взял?
— Купил. Еще зимой.
— Купил? А кому? Ты же зимой еще и не слыхал обо мне. Может, у тебя была другая подруга, ты и приготовил ей подарок…
— Зачем думаешь обо мне так несправедливо? Пришел я зимой в кооператив сдавать беличьи шкурки. Народу было!.. Шкурки пошли первым сортом, купил я на них кирпич зеленого чаю, матери на рабочий халат пять метров далембы, себе табаку две пачки да вот, сапоги хромовые — видишь, сижу в них! Заторопился идти, а продавец мне вслед: «Молодой человек, сдачу возьми!» Оглянулся — он мне дает эту гребенку: «Пригодится, говорит, если ты и неженатый. Не век, говорит, холостым будешь, найдешь себе девчонку по сердцу, ей и подаришь. Бери, бери, она тебе радость принесет!» Я и взял.
— Что же матери своей не отдал? У нее, наверное, косы до пят…
— Нет, не догадалась ты. Были косы, да обрезала она их и всю голову обрила — «святой» стала под старость лет. Кто брил голову — тому барана в знак благодарности дала. Никто и отговаривать не посмел: прежде у нас в Туве все женщины так старость встречали…
— Ой, как странно! Бритая женщина… Страшно даже. Нет, я свои косы никогда не отрежу. Разве подстригу немножко. А вот угадай теперь, какой я тебе подарок приготовила?
— Откуда же мне знать?
— Подумай…
Чанчык почесал затылок, по не догадался. Подзадорил только:
— Верно, еще одного парня нашла?
— Ну уж нет! С тобой хоть на край света пешком пойду!
— На коне вдвоем хотела ехать — это в Чадан, на курсы. А зачем на край-то света пешком идти? Загадки все…
— Ладно уж, не догадался — так сама скажу. Я тоже в Чадане в магазине была. Не на шкурки — на деньги кое-чего купила. Днем училась, вечерами дежурила в больнице, а нашла время одну вещицу сшить. И даже вышить! Вот она, на ветке висит — спрятала я от матери, не хотела, чтоб видела она… Ну, протяни же руку! Вон он, подарок, у тебя над головой…
Чанчык развернул газетный сверток — была в нем белая рубашка с карманами, вышитая тувинским узором.
— Вот спасибо! Чудный подарок. Как раз на меня сшита. Домой принесу, надену и матери в ней покажусь. Мастерица ты — моей матери это по нраву придется… Слушай, а если б я не пришел сегодня — кому бы ты рубашку отдала?
— Никому. Пускай бы Верблюжья лиственница ее носила — вешали же раньше люди на священные деревья и ленты, и платки разные! А она для меня — как человек: сижу на этой ветке, с ней разговариваю…
— Вот так мы с тобой нашли друг друга. Никто нас не сватал, не сводил — сами нашли. Это ничего, что у моей мамы юрта залатанная, а, Тоглаа? С немилым и в богатой юрте не житье, с милым и в бедной — радость, верно?
— Тебе все радость да радость… А вот мне опять грустно стало…
— С чего бы это? Чорттарака пожалела?
— Да ну его!.. Я ведь теперь работаю. Медпункт у нас в юрте, знаешь? Люди за лекарствами идут ко мне. А мама, как назло, даже запаха лекарств не переносит, кричит, чтобы я не водила в юрту больных. Зато пьяницы всякие только и сидят у нас, только и тянут свою араку… Раньше такого не бывало в нашей семье. Что делать, Чанчык? Стыдно мне… Товарищ Самнаар-оол из партячейки говорит, чтобы я не слушалась никого и работала, лечила людей. А как же мама? Вот какое у меня теперь горе…
— Да разве это горе? Счастье большое, что у нас теперь есть этот твой медпункт! Сколько людей погибало, бывало, без всякой помощи, одни ламы да шаманы наживались на болезнях, на горе людском! А ты настоящими лекарствами людям помотать будешь!
— Ну, что ты, я же не врач… Сильно больного я только в больницу отправить могу, а вот уж какие кому врач лекарства выпишет — это я раздам и объясню, как принимать. Потом, может, еще поучусь — больше сумею… А вот мама говорит, никого я не вылечу, только сами все заболеем из-за моих заразных больных. Повесь, говорит, свою сумку — аптечкой называется — на свою разлюбезную лиственницу, там, под деревом, и лечи, кого хочешь. Да разве люди пойдут под дерево лечиться!..
— Погоди немного, дорогая. Сейчас наши кони гуляют в степи, отдыхают на воле. Скоро придет время коней ловить — поймаю и приеду к тебе, сядем вдвоем, куда захотим, туда и уедем.
— А там никто меня не будет ругать, что лекарства вонючие?..
— Ты в морозы со мной не замерзнешь — огоньком тебя теплым согрею; и в жару ты со мной не иссохнешь — ветерком тебя легким овею; ты добьешься всего, чего хочешь,— я тебе буду первый помощник! — словами песни ответил ей Чанчык. И добавил: — Только женой моей стань. Будешь делать, что тебе пожелается. Никто твоей работе мешать не будет. Захочешь врачом стать — выучишься, будешь врачом!
— Трудно покидать родную юрту… Мать меня в ней родила, вскормила, вырастила… Неужто неблагодарная я? Бывало, конечно, и ругала она меня, а ведь и ласкала же! Да и ругала-то любя… Как уйти от родного очага?
— Милая ты моя! Ты же не преступницей из-под родимого крова бежишь. Ты новую жизнь, семью создаешь! Скажи, любимая, когда ты согласна перейти в мою юрту?
— Ой, погоди! Дай мне все хорошенько обдумать. Знаешь ведь: без подковки в скалистые горы не пойдешь… Вот и мне подготовиться надо. Не игра ведь это, не на время — на всю жизнь с матерью расстанусь!
— А отец твой что говорит? — Чанчык перевел разговор на другое.
— Отец? Да ничего… Он ведь во всем матери слушается. Только и воспротивился, когда ему в тот раз араку подносили… А сейчас он вообще в юрте мало сидит. Даже и седла не мастерит: рамы для клубных окон делает, его строители попросили. С утра уходит за юрту и строгает там целый день. Товарищ Самнаар-оол к нему и приезжал, со мной разговаривал. Раньше, помню, отец с матерью подолгу вечерами у огня сидели, все обсуждали, что за день случилось. Теперь не то: если гостей нет, молчат оба да трубки курят… Только дым голубой вьется.
— А про нас с тобой что говорят?
— Ни слова не говорят.
— Эх, как бы я хотел, чтоб мама твоя хоть в шутку зятем меня назвала!..
Не успели влюбленные высказать друг другу всего, что в сердцах накипело: от горячих лучей восхода убежала короткая летняя ночь. Засиял рассвет, разбудил всех жителей аала. Умылись у ручья Тоглаа с Чанчыком и пошли по утренней росе. Сочные травы и яркие цветы-жарки радовались им, счастливые слезы роняя. На вершине Верблюжьей лиственницы долго куковала им вслед кукушка, несчетные годы радости сулила.