Глава двенадцатая
Не медные струны пели — звенела, пела стерня. Полозья жестко скрипели — возили хлеб на санях: нет снега, и спелый колос купается в летнем дне, но, словно по снегу, полоз скользит по медной стерне.
Вяжет Сергекмаа со старшими дочками снопы, грузит на сани. Некогда ей разогнуться, глянуть, не едет ли кто. Но только чует она: едет! Скосила глаза — и вправду, Кундуспай на рыжем коне совсем уже близко, приветствует по-старинному:
— Да вершится доброе дело!
Натянула повод — будто танцуя, закружился на месте гордый конь и стал как вкопанный.
— За добро — добро, за удачу — удача! — по обычаю отвечает Сергекмаа. — Все ли благополучно в вашей юрте?
Говорит, а руки свое делают: снопы вяжут.
— В нашей юрте все спокойно. Сами-то вы в полном ли благополучии? С уборкой справитесь или, может, подсобить? Если нужда какая — не бойся, прямо говори!
Кундуспай спешилась. Ждала ответа.
— Какой же мне еще помощи надо? И так вы из «Черемухи» на наши поля молодых ребят посылали — быстрые такие, мигом все хлеба серпами сжали да и домой возвратились, нам только осталось вот снопы вязать да молотить. Это тоже надо понимать: или бы я одна с ребятишками тут копалась, или десяток молодых парней! Трудно пришлось бы нам, правду скажу, кабы не эта подмога. Да что там! Муженек мой, бывало, все об артелях разговор заводит — я отмалчиваюсь, что, мол, в них хорошего. Теперь поняла: без народа добра бы нам не было, одному — пропасть! Так и скажу своему, как вернется: пиши, мол, бумагу, вступать будем в «Черемуху», не хочу больше единоличницей быть,— много, видать, передумала в эти дни Сергекмаа в хлебном поле, под безоблачным небом, под курлыканье журавлей.
Расстроганная, слушала ее Кундуспай: надо же, совсем неграмотная аратка, а как верно все поняла!
— Колхозы у нас скоро будут. Настоящие. Оседло жить станем,— уверенно заявила она, чтобы знала Сергекмаа: не останутся без ответа ее заветные думы.
— Конь-то у тебя! На необъезженного похож. Поостерегись, не сбросил бы, — заметила Сергекмаа, заботливо, будто родному человеку.
— Это верно — дикарь дикарем! Два раза сбросить меня пытался, пока сюда доехала. А я его пустила вскачь! Видишь — мокрый весь, одни уши сухие? — поддержав этот почти мужской разговор, Кундуспай протянула Сергекме трубку.
— Что одна-то ездить стала? — удивилась Сергекмаа. — Прежде, бывало, все втроем.
— Что поделаешь, голубушка ты моя! Была я прежде всего только председателем женсовета, теперь, почитай, и мужского Совета тоже.
— Шыдыраа-то где?
— В больнице лежит. Худо ему. Не скоро, должно быть, отпустят домой доктора.
— Э-эх, такой молодец!—пожалела Сергекмаа.— И ведь не жаловался никогда. Кабы не кашель, не знали бы, что болеет-то он. Вихрем скакал от стоянки к стоянке, все успевал.
— Вот он-то и поручил работать теперь за троих. Пока Самнаар-оол не вернется, одна буду за все сумонное начальство, так-то, голубушка ты моя.
— Когда, когда он вернется? — оживилась Сергекмаа. — Не слыхала ты, скоро ли их назад-то ждать — гонщиков этих. Хоть словечко о них скажи!
— В Саянах они. На самые вершины подымаются. Перевалят Саяны — там и домой вернуться можно будет. Живы-здоровы все, слыхала я. В юрте-то у вас кто остался?
— Старушка наша, Чочагайман. Дочки мои с ней — трое, за хозяйством, за скотом следят, помогают ей.
— А у костра что за ребенок?
— Дочурка меньшая. Три годика ей, никак в юрте не усидит, со мной в поле просится. Да ничего, там, у костра, невестушка новая хозяйничает, снопы-то вязать я ей не дозволила — в тягости она. Ну, доченька возле нее и играет, привыкла уже. Верь — не верь, повезло нам с невесткой: хоть и молоденькая, такая умница, хозяйка — чудо!
Беседуя так, наши аратки дошли до небольшого тока. Парни молотили там просо. Могучие волы вереницей медленно ходили вокруг столба, рты у них были накрепко затянуты арканом, чтоб неповадно было лакомиться зерном. На одном из них, лицом к хвосту вола, сидел Чакпажык, во все горло пел новую песню о родном своем крае:
«Хондергей мой, дорогой мой!» — так и заливался. Следил мальчишка, чтоб волы не заленились, не разлеглись на утоптанных снопах, не застопорили работу. Завидел взрослых — живо закрутил по воздуху кнутом. Свистнул кнут — живей пошли волы, задышали шумно. Парнишка расстегнул ворот рубахи, чтобы горло не давила, петь не мешала — и уже не прежняя мелодия, нет, чудо Тувы — соловьиный сыгыт полился, будто не человек пел, а неведомая птица, то удаляясь, то приближаясь.
Диву даешься: неужто человеческое горло на это способно. Дружней завертелись, обминая зерно, волы. Странное чувство охватило вдруг Кундуспай: и радостно ей стало, и почему-то грустно.
Отчего это белыми кажутся смоляные кудри старшего из парней? Нет, не ранняя седина сверкнула в них — просяная полова густо набилась, будто снег. Руками вырывал он из земли плотно вбитые туда тяжелой поступью волов с попы, раскидывал, обдувал: большие шары вздувались на щеках его.
Этому было не до песен: словно оглох и онемел от работы Чанчык.
— Да покроет чистое зерно всю ширину вашего тока! — приветствовала Кундуспай. — Да наполнятся до краев ваши кожаные мешки!
Чанчык встрепенулся, но, не расслышав, что ему сказали, ответил наугад:
— Просо молотим.
— Ты за старшего мужчину в этом аале. Тебе, значит, и гостей принимать, и с начальством беседовать, — с улыбкой обратилась к племяннику Сертекмаа, взглядом напомнив еще: будь, мол, повежливей, женщина перед тобой.
— Я к вам за хлебом приехала! — молвила Кундуспай.
— Без баранины в мешке, без араки во фляге? Кто же так просит у пахарей хлеба? — почесал затылок Чанчык.
— Всякое бывает в жизни. Встретятся вот на дороге двое — один верхом, другой пешком. Разойдутся — глядишь, кто пешим шел, на коне едет, кто верхом скакал — пешком бредет. Значит это, что добрый арат соседу-бедняку коня с седлом отдал, у самого еще найдется. Так-то, парень. Не на мясо да на араку менять ваш хлеб — приехала я узнать, сколько зерна можете вы отдать государству.
— Зачем? — переспросил Чанчык.
— Фронту надо. Старший брат наш — Советский Союз и Монголии, и нашей Туве хлеба много давал до войны. Теперь мы на помощь помощью, на подарок подарком ответить должны. В Чадан-город будем хлеб возить, сколько какой арат даст. И на Монголию хорошую дорогу построим. Через паши места оттуда тоже на фронт подарки пойдут. Хлеб сдавать будем в государственный фонд.
— Глядите, выбирайте! — Чанчык обвел рукой широкий круг — пшеница была насыпана там.
— Хороша! — вздохнула Кундуспай, черпнула ладонью да и принялась, словно семечки, щелкать сухие, прокаленные солнцем крупные зерна.
— Скороспелка это,— объяснял Чанчык.— У нас ее много. Здесь четыре мешка, по пять пудов в каждом. И еще есть! Примите от двух наших семей двадцать пудов.
— До Чадана сами довезете?
— Нет, не управиться нам,— виновато ответил парень.— Был бы здесь дядя Саадак. Без него я не смогу.
— Ладно, было бы стадо — пастух найдется, был бы хлеб — телегу найдем. Вывезем, только прошу: засыпьте в мешки.
— Ойт! — закричал тут Чакпажык.— Братец, иди скорей! Полосатый вол веревку порвал, просо ест! Пошел, пошел, обжора!
Чанчык вскочил и бросился на помощь братишке.
— Пожалуйте к костру,— приглашала между тем гостью Тоглаа.— Кто в лес заходит, серу жует, в аал приходит — угощенье ждет! Не накормив, не отпустим!
— Так ты тут в стряпухах? — удовлетворенно опросила Кундуспай, принимая из рук молодой хозяйки чашку горячего чаю. — Молодец, помогаешь жатве. Только гляди, за другую работу не берись, тяжелого не поднимай,— и она понимающим взором охватила заметно раздавшуюся фигуру Тоглаа.
— Я и сама знаю, что нельзя. Да и свекровь с тетушкой меня до тяжелой работы не допустят. У тетушки у самой спина разламывается, а что поделаешь? Варю вот чай им, ношу в поле — жарко ведь, пить все время хочется.
— Прежде нашего-то в каком аале была ты? — тоже взяв чашку, новый разговор начала Сергекмаа.
— В «Черемухе», на бригаде. Они уж кончают убирать. Зерно разбирают, семенное отдельно — с осени к весне готовятся. Только вот беда у них.
— Какая беда? — неизвестно почему переполошилась Сергекмаа.
— Да с парнем одним. Знаете вы его, он все на игреневом ездил, худой был конь у него, еще советский командир в подарок-то не принял. Ну вот, как отец у него помер, он всю скотину, какая осталась, «Черемухе» подарил.
— Где ж тут беда? — не дослушав, как бы обороняясь от другой, черной вести, перебила Сергекмаа. — Подарок — дело хорошее.
— Дослушай сперва. Пять суток его не видели, слыхом о нем не слыхали.
— Эка невидаль! Он и раньше, бывало, дней по десять в отцовской юрте не показывался — все шастал где-то, коня даже забывал кормить. Придет, пусть еще подождут.
— Нет, теперь уж он не вернется.
— Как — совсем ушел? Не похоже на него. Старший брат у него, правда, давно в город уехал, женился там, детишки пошли. На шофера, говорят, выучился, даже и отца хоронить на машине приезжал. К нему, что ли, подался? — вслух размышляла Сергекмаа.
— Не-ет, тут — другое. Повестку он получил, в армию идти. Загрустил, запел печальные песни. Другие-то молодые сами на фронт просятся, бумаги в Кызыл да в Москву пишут, ответа ждут — а он! Сено, говорили, скирдовать поехал. И пропал. Искали его — не нашли. Потом смотрят — над рощицей воронье кружит. Пошли туда — ой беда, Чорттарак нашелся! Прости меня, господи, чего это я мертвого-то по имени называю? Не положено. Да-а, так вот: заколол он сперва Игреньку своего, следом и себя порешил. Видите, как получилось!
Человек на войне — что ячмень на огне: храбрый славу добудет, трус и себя-то загубит. Нет для него ничего, кроме себя одного,— ни Родины нет, ни чести, ни гнева, ни праведной мести, ни друга нет, ни врага — шкура ему дорога, страх такого убьет — сам себе шкуру пробьет!
Что ж вы загорюнились, женщины, — нашли, о ком горевать! Глядите, степь-то какая — просторная, урожайная степь! И какая в ней работа кипит кругом, куда ни поглядишь! Еду вот я, еду, как увижу поле спелой пшеницы либо проса, так песня и рвется из груди: «Моя богатая тайга, тобой я рада и горда, мои хлеба, мои стада — я вами радостно горда! Вы — свет, вы жизни семена, мои поля, моя страна!». Запоешь так — и степной простор сокращается, дальний костер сам навстречу тебе спешит! В путь мне пора. Трудитесь, земляки, — и для себя, и для фронта. О худом не думайте, не вспоминайте. Радостных ждите вестей!
Ловко, словно мужчина, вскочила Кундуспай на рыжего дикаря, заплясал он вокруг тока, пытаясь сбросить всадницу, да не тут-то было. Крепкие ноги аратки больно сжали лошадиные бока, кнут ожег непокорного — и он пустился к холму, за которым струился дымок другого степного костра.