Глава первая. Упрятали

«Любимый вождь трудового народа Тувы, горячее сердце». Кто может перечить его слову? Куда покажет рука вождя, туда клонятся люди, словно травы.
Тридцатые годы. Шагонар превратился в большую стройку: араты возводили дом правительства Улуг-Хемского хошуна, здания пожарной охраны, отдела внутренних дел, госбанка, больницы, ветеринарного пункта, магазина, клуба. И араты Ийи-Тальского сумона не сидели сложа руки. Секретарь партийной ячейки Буян вспоминает, как обеими руками бережно принимал переходящее красное знамя на глазах у восьмисот земляков. Буян с земляками строил и исполком, и отдел внутренних дел. Кроме конторы тут же, на ее территории, сладили здание тюрьмы. В тесных оконных проемах закрепили толстые железные решетки. Буян работал на совесть – отсюда не убежишь.
Теперь секретарь парткома Ийи-Тала сам сидит в помещении, которое с таким тщанием возводил, в тесной камере. Не видя, смотрит сквозь стальные прутья, пытаясь понять – за что? Вот уже месяц живет Буян в тюрьме Шагонара. В городе работает электростанция, но в камере нет лампочки. Есть печка, но ее не топят, и в камере холодно. За окном высокий забор, видны лишь небо да дождь.
Утром и вечером через окошечко в двери суют кружку с чуть теплым чаем. Днем лязгает замок, и сердце каждый раз вздрагивает от этого звука. В камеру заходит пожилой мужчина в потрепанной форме. Не говоря ни слова, наливает похлебку без единого кусочка мяса в железную миску. Подле кладет кусок хлеба. За месяц он не перемолвился с Буяном ни одним словом. Буяна называют «контрой», но никто не допрашивает.
Однажды он не выдерживает:
– Как дождь затянулся. Когда только кончится? Страда, хлеб убирать надо…
…и не успевает договорить – дверь с лязганьем замыкается, звякает ключ в замке. Время тает, как иней на горячей печке, на нарах остывает похлебка.
Опомнившись, Буян обеими руками хватает миску, жадно заглатывая варево, вылизывает дно. Вгрызается в хлеб, комкает в руке его остатки и разом отправляет в рот. Есть хочется еще больше. Он всегда был худым, но теперь истощен до предела. Шея высовывается из грубого воротника рубашки, как тонкое горлышко птенца, а живот, кажется, намертво прилип к позвоночнику.
Гораздо хуже голода одиночество. Буян понимает, что к «контре» никого не пустят, свидания не позволят. Но есть надежда – на защиту революционной партии и правительства, защиту вождя, на письмо, отправленное ему. На ответ, который должен прийти. Этой надеждой узник сыт и согрет.
Тюрьма есть тюрьма: с фасада ярко выкрашена, а внутри темнота, сырость, на высокие чурки набиты широкие доски – это общие нары. Ни одеяла, ни подушки. Возле двери грязное ведро. Днем, когда теплее, от него идет невыносимая вонь. Иногда Буяну позволяют его выносить. Ночами некуда деваться от клопов. Правда, с наступлением осени насекомые оставили заключенного в покое. Вместо них пришел холод. Как замерзшая собака, свертывается Буян на голых нарах, закрывая запавшие глаза.
Да, наступила осень, а осенью рассвет приходит все позже и позже. О чем только не подумаешь длинной осенней ночью. Кто мог бы прийти к нему на свидание? Родители? Нет, они очень постарели. Саванды и придет, да толку нет. Соскар… враг, враг мировой революции, родич Опая чалана. Но Буян не желает ему зла. Хойлар-оол где-то на золотых приисках, неизвестно, жив ли. Об Анай-Каре Буян думать не хочет. Жена живет в чужой семье, заботится о чужих детях, нет ей дела до Буяна.
Чаще всего он думает о сыне. Маленький Чолдак-Ой, должно быть, сильно подрос. Буян представляет, как мальчик арканит бычка, как садится на него верхом, и мысли его вдруг уплывают далеко-далеко – к тем временам, когда сын станет взрослым, и Буян будет жить в его доме и нянчиться с внуками. Эти думы успокаивают и худой, как скелет, мужчина в темной холодной камере засыпает, скорчившись, прижав колени к подбородку. Сейчас он похож на уродливого младенца во чреве матери. Через несколько часов холод станет нестерпимым, озябший сон уйдет, уступив место думам, и опять зазвучат в ушах отголоски «…мы наш, мы новый мир…»
 
Однажды после обеда звякнул замок, и в камеру втолкнули человека, крупного, начинающего лысеть, одетого в старое пальто тувинского покроя с оторванными пуговицами. Лицо его было в синяках, из-под одного опухшего века капала кровь. Он не мог открыть глаз.
«В мою камеру могут поместить только такого же, «контру». Видно, тоже человек безвинно пострадал» – подумал Буян. Охваченный жалостью, он подхватил избитого, попытался втащить на нары. Отшатнулся от густой перегарной вони: пьяный?! Тот, еле шевеля языком, запел:
 
Был я в вашей гостеприимной юрте,
а потом украл вашу овцу…

Буян брезгливо сплюнул и лег на нары. Смеркалось. Был слышен шум дождя.
Пьяный в темноте заворчал:
– Пиш-хош, нож-ножницы… Собаки, шкуры плешивые, не лайте, что я контра. Хоть и выпил араки, но честный сын аратов.
Вновь наступила тишина. Слова «честный сын аратов» будто по сердцу царапнули Буяна: «Все же беднягу оклеветали…» Он тихо встал, повернул пьяного на бок, одну его руку подсунул под голову. Тот вновь забормотал:
– Ишь какие… Я не увижу, Чеди-Холь увидит. Кодур-Ошку и Санныг-Хая подтвердят. Тока наклонится, Хемчик-оол выпрямится…
По телу Буяна побежала дрожь ярости. Той ночью он не заснул. «Не только оклеветали, но и посадили со мной настоящего врага революции. Скорей бы рассвет, я покажу, как «Тока наклонится, а Хемчик-оол выпрямится». Слово одно, кулака – два».
Буяна не оставляла мысль, что где-то он видел этого человека, слышал голос: «Постой… Тайга Чеди-Хаан. Санныг-Хая. Неужели он родом из Хендерге? И волосы – слишком светлые? Чангыжык! Точно, он!»
Чангыжык из рода ходуг-сатов, живших в местечках Ховужук, Кодур-Ошку, Санныг-Хая. Свекор Буяна, отец Анай-Кары, родом оттуда. Чангыжык иногда появлялся в Барыке, а так все ездил между аалами, распевал песни. Одну частушку Буян даже запомнил:
 
Здесь и там раскинулись
поляны Кодур-Ошку, Санныг-Хая.
По гонке араки ходук-сатами
верховодит Конгаржык.

Про Конгаржыка из частушки Буян слышал от людей. Мол, он на своем пестром скакуне Сылдысе объезжает ближние аалы, везде пьянствует. Мол, приезжает в аал, откуда отлучились мужчины, снимает одежду, оставаясь нагишом. Женщины и дети пускаются кто куда наутек, а Конгаржык выпивает все, что в юртах на виду осталось. Говорили, что с ним только Чангыжык мог справиться – хватал в охапку, выволакивал голого из чужой юрты и бросал в крапиву. Смех, да и только.
Был парнишка, стал здоровенный мужик, и сам пьяный. Конечно, воды много утекло: черный китаец, белый китаец, революция, власть аратов, враги народа…
Чангыжык завозился на полу, просыпаясь:
– Ох, темно-то как. Дунмам, свет зажги. Пить хочется, горло пересохло, принеси воды.
Он ощупал пол возле себя:
– Ба, это не юрта? Где это я валяюсь?
Наткнулся на Буяна и вздрогнул:
– Ок кодек, ты кто? Ты человек? Кто бы ни был, дунмам, принеси воды. Или ты уже пожилой? Принеси воды, акый, и ничего мне больше сейчас не нужно.
Буян не выдержал:
– Спи, Чангыжык! Это не твоя юрта, тюрьма.
– Тюрьма так тюрьма, знаю я этот большой аал.
– Знаешь, и хорошо. Спи.
– Ладно, буду спать. Только кто ты такой? Собака или человек? Что, с тобой и поговорить нельзя?
– Кто я? – Буян разозлился не на шутку. – Секретарь партячейки Ийи-Тальского сумона.
– Ага, – через некоторое время с удовольствием ехидно проворчал Чангыжык. – Буян. Удивительно, дарга. Эта «комнатка»-то для контры. В прошлом году я украл овцу, меня поселили в другой камере.
Чего только не видел и не слышал Чангыжык, и за словом в карман не полезет. Буян молчит, Чангыжык молчит. Потом взялся петь:
 
Был я в Ийи-Тале,
украл там козла,
украл и съел козла…

– Перестань, охрана услышит, – заворчал Буян. – Придержи язык. Как ты попал в эту камеру?
– Я-то не контра, начальник! – вздохнул Чангыжык. И тихо добавил:
– Я вошел в план…
– Что? В какой план, – совсем удивился Буян, – ты не масло, не шерсть, да и на мясо не гож!
– Слышал я, что в этом году в Улуг-Хемском хошуне надо поймать шестьдесят врагов народа, а в Хондергее запланировали пять. Четверых поймали, одного нету. Вот меня и взяли.
– Кто?
– Начальство сумона.
– За что?
– Сказали: пьяница, дебошир. А я ответил, что свободный арат сам знает, чем ему заниматься в свободное время. Я и впрямь маленько пьяный был. Они спросили, почему бродяжничаю то в Барыке, то в Сенеке, то в Баян-Коле, то в Кара-Булуне. Я сказал, что там живут мои родственники, сваты. Они спросили, знаю ли я Седипа из Баян-Кола. Я сказал, что слышал про него. Говорят, его задержали, как врага народа. Они спросили, слышал ли я, что он говорил. Я сказал, что слышал, будто Седип говорил «Тока наклонится, а Хемчик-оол выпрямится». Тут они и объявили, что я связан с  врагом народа и бросили меня сюда. Мы приехали очень быстро, поэтому я до сих пор пьян, дарга.
Буян, не выдержав, вскочил на нары:
– Брешешь, собака! Этот Седип негодяй, он советскими плугами убивал скот аратов. И ты настоящий негодяй!
– Я бедный Чангыжык с единственным конем, – тихо ответил сокамерник. – Тайга Чеди-Холь все видит.
– Вот тебе за то, что Тока наклонится, – вскрикнул Буян и, не помня себя, изо всей силы ударил Чангыжыка по щеке. Голова его мотнулась, стукнула о стену, и Буян ударил по другой щеке, – вот за то, что Хемчик-оол выпрямится!
Не дав опомниться, Буян ударил Чангыжыка кулаком. Тот покатился по нарам, с грохотом упал на пол и беспомощно забился в темноте. Буян прыгнул сверху, нанося удары как попало.
Лязгнула дверь. В светлом проеме стояли двое с ружьями.
– Буян, – послышался спокойный голос. – Выходи.
На Буяна надели наручники и погнали к выходу. Чангыжык остался лежать на полу.
На улице в груди Буяна похолодело. Темно. Пасмурно так, что не видно ушей лошади. От свежего воздуха закружилась голова и подкосились ноги. Его подхватили и бросили через борт машины. Он упал на что-то мягкое, похожее на барбу, наполненную шерстью… кузов был набит людьми. Буян поерзал среди них – по сравнению с камерой здесь было теплее.
Тяжело груженая машина ехала всю ночь. По углам бортов сидели вооруженные охранники и невозможно было пошевелиться или перемолвиться словом. Иногда мелькали огни. Казалось, что машина едет вверх по Улуг-Хему. Через много часов в темноте показался город. Это был Кызыл.
Машина заехала в ворота. Высокий забор, большой каменный дом. Замерзших людей пинками и кулаками загнали в темные камеры. Опять тюрьма. Но спать здесь надо уже не на деревянных нарах, а на голых камнях.
Пока Буян решал, как удобнее устроиться, его вызвали и снова погнали по коридору. Распахнулась дверь в светлую теплую комнату. С непривычки заслезились глаза. Буяна посадили возле жарко натопленной железной печки, которая так накалилась, что приобрела цвет свежей крови. С замерзшего тела градом полился пот. Он хотел отсесть, но охранник не разрешил. От жары Буяна стало покачивать, голова тяжелела.
В комнату вошел крепкий, высокий, как столб, мужчина. Его тяжелые глаза напоминали бычьи, смуглое лицо лоснилось, как жирный чулгууш, а военная форма была желтого цвета осеннего ангыра-турпана.
…В Шагонаре Буян ждал допроса целый месяц. Желал его, просил о нем. Пришло время. Нет на нем вины. Его должны сейчас, сразу отпустить на свободу. Иного не может, не должно быть.
Турпан-следователь уселся за покрытый красной материей стол. Милиционер примостился с краю, приготовил бумагу и карандаш.
«Сейчас. Как хорошо. Тут ошибка. Я же член партии, красный партизан. Ошибки бывают, это извинительно» – ждал измученный человек. И радовался заранее, готовясь сказать слова прощения.
Допрос начался. Записали имя, фамилию, имена родителей, местечко, где родился. Спросили, где жил, работал. Буян отвечал. Все шло так, как должно. Начальство не может изменять правила из-за одного невиновного.
Внезапно желтый турпан-начальник выскочил из-за стола, встал перед Буяном:
– Почему скрыл, что отец твой был дужуметом-чиновником, скотина?
– Он не был дужуметом. Шапку с чинзе ему дали за боевые заслуги.
– Старший лама Намбырал из Хондегейского монастыря твой родственник?
– Да… Конечно.
Буян поперхнулся.
– А Хемчик-оол?
– Он из Ийи-Тальского сумона. Он – адыг-тулуш, я – кыргыс.
– А его жена?
– Да, она родственница. Но я не враг народа, дарга. Да дайте же хоть слово сказать… ведь я за дело революции…
– Заткнись, вражина, – спокойно прикрикнул начальник с лоснящимся лицом. – Ты не вздумай врать, я все знаю. Почему сгорели сенокосные луга на территории твоего сумона? Почему был падеж скота? Кто повредил оросительную систему в Барыке? Кто застрелил девочку, которая училась в сумонном литпункте? Отвечай, скотина!
– Не было пожара. Араты жгли прошлогодние корни, очищали землю от караганника. Весной было большое наводнение, вода размыла каналы. В литпункте был несчастный случай, дарга. Маленький мальчик зарядил ружье, нечаянно выстрелил.
– Не ври, мужик. Это все – не совпадение. В Улуг-Хеме существует тайная организация контрреволюционеров. В Дус-Даге, Кок-Чыраа, Урбуне. Мы это знаем. Мы принимаем меры. Мы чувствуем змеиный запах и в Ийи-Тале.
– В Ийи-Тале нет, дарга.
– Из какой норы, словно облезлый лис, выполз расстрелянный Хемчик-оол? А Тоткан, который должен восемь лет царапать дно тюрьмы? А Донгурак, а Седен-Дамбаа?
– Эти товарищи ездили по служебным делам. И по другим аалам.
– Товарищи они тебе? Или враги народа?
– Теперь я знаю, что враги народа, дарга.
– И все они как назло родом из твоего Ийи-Тала. Не путай нас, не мути воду. Признавайся!
Взвизгнув на последнем слове, желтый турпан-начальник изо всей силы топнул по пальцам ноги Буяна, а линейкой, которую все время допроса вертел в руках, ловко ударил по горлу.
Голодный и сначала замерзший, а теперь почти сварившийся у раскаленной печки, Буян мешком свалился на пол. Кружилась голова, он ничего не чувствовал, кроме того, что сердце падает куда-то, так глубоко, что не остановить… Оно падало, пока вдруг не стало прохладнее. Сердце вернулось. Он приподнял голову: рядом стоял милиционер с ведром, только что обливший его ледяной водой.
…И снова Буян сидит на табуретке возле раскаленной до цвета свежей крови печки, а в ушах звенит: «Признавайся, контра! Отпустим. Не запирайся! Пристрелим…». И грохот бросаемого на стол пистолета. «Пристрелим, слышишь? Тебя».
Буян еле слышно ответил:
– Наверное, пристрелите. Но вот тебе мое слово. В Ийи-Тале не то, чтобы группы контрреволюционеров нет, нет ни одного. Я это кому угодно могу сказать. Даже Тока.
– Вот тебе мнение Тока, – крикнул лоснящийся начальник, достав из стола какую-то бумагу, разорвав ее на части, скомкав и бросив в лицо Буяну. – Он сказал – «упрятать»!
– Что спрятать, дарга?
– Не что, а кого, скотина! Тебя упрятать! А не твою бумажку-жалобу, вот она!
– Я ни в чем не виноват. Вы можете меня упрятать, но я не виноват.
– Этот вражина запирается, – повертел пистолетом перед носом Буяна турпан-дарга. И во весь голос рявкнул:
– Серый стул!
Сидевший за столом милиционер рванул с места и выбежал из комнаты. Через некоторое время он вернулся, неся что-то вроде покалеченного стула с одной ножкой. У ножки был заостренный кончик.
«Как можно сидеть на стуле с одной ножкой?» – подумал Буян. Мысли текли медленно, как замерзающая вода. Милиционер поставил стул на сиденье, ножкой вверх.
– Спускай штаны, – приказал желтый турпан. – Быстро!!!
Буян спустил штаны до колен.
– Садись, собака!
Перед носом мелькнуло дуло пистолета. Буян осторожно сел на единственную «ножку».
– Не с краю… – сказал милиционер и слегка подвинул сиденье на полу.
Что-то хрустнуло, острие стало углубляться вверх по прямой кишке. Стало трудно дышать, в голове помутнело. Словно во сне Буян подумал:
– Серый стул…