Глава девятая
— Ты слышишь меня, жена? Второй раз тебе говорю: нет человека сильней русского врача! В молодые годы меня русский врач от смерти спас, и в старости тоже!.. Память потерял, говоришь? Ну нет, памяти я не терял! Все помню: как этот проклятый корень лопатой перерубил, как в глазах у меня сине-желтый огонь пробежал, как потом погасло все… Мысль одна была: как же так, с женой не наговорился, на детей не нагляделся — и отделяюсь уже от них! Помню, ты рядом сидела, когда язык мой отказал мне. А памяти я не терял. Хотел только сказать тебе и детям: «В одиночку не живите. Идите в «Черемуху», среди людей живите, работайте вместе, так легче вам будет! Ни коней, ни быков — ничего не жалейте, все сдавайте на общий двор, семена в общий амбар засыпьте… Видите вот, когда человек один, даже куст караганника может его осилить!..» — так я хотел вам сказать, да не сказал — ушел уже. А вернулся — гляжу, стены вокруг и потолок белые-пребелые, чистота… Больница, значит…
— Ой, оммани патна хон — господи боже ты мой! Не русский бы доктор, ты бы уже, верно, в нижнем мире сидел, а я бы твои грехи замаливала! Ой, что бы мне тогда делать с малыми детьми! — Сергекмаа в задумчивости принялась курить свою длинную трубку.
— Что это ты на старости лет в богомолку превратилась? «Оммани, оммани»… Вот и обманывали нас с тобой и всех таких, как мы, ламы да шаманы, а что мы от ихнего Будды да разных там духов видели? Беду одну, болезни да нищету. На то пошло, лучше я русскому врачу молиться буду. Вон у него халат какой белый, от одной этой белизны да от запаха лекарств, кажется, уже болезни убегают. Вот это ученый человек! Не то что прежде…
Разбередила душу жена, напомнила старые времена… Жил здесь тогда богач Семис-оол — хищный, как волк, и тучный, как вол. Был грамотей, по-монгольски знал, девять потов с батраков согнал. Даст на охоту сходить ружье — «Все, что добудешь, — скажет, — мое!». Пахарю даст на время коня — «Землю вспаши,— говорит,— для меня!». Как-то собрался он кочевать — горя и здесь нам не миновать: строили хлев для скота батраки, кто-то гнилое бревно и подкинь, может, не видел, может, не знал… рухнул батрак под ударом бревна! Голову раскололо оно, байского хлева бревно!..
В юрте у матери и отца старик костоправ осмотрел молодца. Одна была у семьи овца — ее велел заколоть, горячие внутренности достать, парню вокруг головы обмотать… И снова пришел, часов через пять, ощупал размякшую плоть. «Доски давайте теперь!» — сказал. Голову меж двух досок вогнал, крепким арканом ее обвязал — двое тянули аркан… Вдруг как ударит старик кулаком! Земля пошатнулась под батраком, пал как убитый, уснул глубоко… Легкой была рука у костоправа: батрак молодой ожил. Но жил с больной головой,— тяжесть подняв, подолгу страдал… Имя тому батраку — Саадак.
— Старик, а за что тебя бай суду предавал? — видно, тоже в воспоминания о старых временах погрузилась Сергекмаа. — Ну, работал ты на него, кормил он, говоришь, хорошо, досыта. Вы и попадались, как волк на приваду, на его кормежку… С чего же он тебя вздумал палками воспитывать?
— Собаке масло не еда, так, что ли, наши предки говорили? Захотелось баю бобровую шкуру — добудь, и все тут! Пошел я. Сколько ни искал, ни одного бобра не встретил. И то сказать: дикий зверь — не глупый козленок в стаде, лови да вари… Бобры иной раз так схоронятся — век не найдешь! Лису, однако, убил, принес баю шкуру… «Ты что, смеешься надо мной? — взревел бай.— Я твой светлый повелитель, на мне чин бошкы. Что приказываю, то и выполняй! От самого пресветлого китайского императора, из Маньчжурии, вот-вот высший чиновник должен пожаловать в наши края. Могу я ему хороший подарок сделать? Он меня за то в чине повысит… Но ему бобровая шкура нужна, бобровая, тупая твоя голова, а не какой-то лисицы! Или ты охотничать разучился? Врешь! Поди, убил бобра да и спрятал в лесу, потом с выгодой продашь купцам, а мне приволок эту падаль? Десять быков заплатишь! Да сперва палки отведай — узнаешь, как добычу от хозяина утаивать».
И руки, и ноги в железо забиты — ничком на траве перед баем лежит он, не грешен ни в чем и не виноват… Над ним только небо, под ним — лишь трава. Отчаянной болью едва не сожжен он — по икрам его, по ногам обнаженным удары бамбуковой палки — манзы… Такой не найдешь в Хондергее лозы: нарочно завозят ее из Китая… Чиновник удары спокойно считает… «Сто двадцать»,— сказал. Потемнело в глазах. Закончила черное дело лоза. Очнулся арат — он один, на свободе. Никто не глядит на него, не подходит. Лишь мухи жужжат на кровавой траве, да коршун все кружит, все ждет в синеве…
— Разве ты не помнишь, как все это было, жена? На четвереньках приполз я тогда в нашу юрту, ноги не сгибались. Белые черви уже завелись в моих ранах. Ты промыла раны, очистила их, волчьей желчью смазала… Выходила меня. Если б допустили тебя на то судилище — знаю, ты бы орлицей кинулась на палачей, не дала меня бить или сама те же муки терпела бы рядом, да не пускали туда вашу сестру, только осужденных за что-нибудь баб приводили на наказание… Ну, что ты на меня так смотришь? Жалеешь? Ты уж не думай, что я такой старый, больной, беспомощный… Я еще мужчина! — он расхохотался, грубоватой шуткой смягчая пробужденную тяжкими воспоминаниями боль.
— Да ты одурел, старик? Со смертного одра поднялся, а болтаешь невесть что, будто молодой холостяк. Того и гляди, дети придут. Ты еще и при них, чего доброго, станешь доказывать, какой ты мужчина? Гляди, как бы трубкой тебя не стукнула по больной голове.
— Что ты, хозяйка! Это я так, к слову… А помнишь, как меня в тот раз лечили?
Плеть да манза наплодили убогих… Начали сохнуть резвые ноги, ноги охотника, пахаря ноги… Где же леченья искать и подмоги? В юрту к больному шаманка приходит — горькой беде объясненье находит: «Рыбу большую в реке не ловил ты? Видно, хозяйку реки оскорбил ты: влага уходит теперь из костей… К духам воды обращусь я за ней!» Отдали этой шаманке козу — ноги не ходят да стынут внизу! В юрту приходит ученый лама, к этой беде не приложит ума, пуще шаманки темнит, говоря: «Не убивал ты в тайге глухаря? Птицу святую, хранящую лес?.. Надо молиться владыке небес». Вот и «ученому» дали овечку — лишь бы молитвы цедил по словечку. Скот раздарили, но время проходит, годы уходят, а ноги не ходят!
— Ты помнишь, жена?.. Приехал ко мне младший брат, говорит: «В Чадане какие-то новые лекари объявились, русские, что ли…» К ним надо съездить, счастья попытать. Ну, сделал брат волокушу, у соседа быка попросил, повез меня. Чадан еще тогда не городом был, нет — так, кучка домиков, да юрты, да хурэ — монастырь старинный, ламский… Подъехали, вижу, сворачивает мой брат к Алдын-Хурэ — Золотой, а больше Низовой Церковью ее звали. «Куда,— кричу,— везешь меня? И так я ламам этим да шаманам весь скот поотдавал, голяком остался!» Смеется… Ни одного ламы, оказывается, не осталось уже в том хурэ, больницу там сделали!.. Это ведь когда было — уже народ у власти стоял… Выходит ко мне русский врач: халат на нем белый, очки, борода острая. Старше меня мужчина. Усадил меня, давай по ногам пальцем постукивать да через переводчика, того самого, с которым потом подружился-то я, брата расспрашивает, давно ли заболел я да от какой причины. Положили меня в палату, на белую постель, по три раза в день иголкой колоть начали. Больно, а вроде бы сил прибывает. Чем, думаю, отблагодарю столь могущественного лекаря? Скота-то не осталось уже у меня… Только русский — мы его Аксагалдаем прозвали за белую бороду — и слышать ни о какой уплате или подарках не хочет: «Мое, говорит, дело вылечить, а скот свой оставляйте при себе, мне все равно, богатые вы или бедные»… Как же его по-настоящему-то звали?.. Не помню. Трудное имя. Поругались мы с ним только один раз: покуривать я стал тайком, когда его близко не было, а он по запаху узнал. «В больнице нельзя»,— говорит. Эх, жалко, уехал он, а я и не знал тогда! Провожать бы пришел, хоть какой-нибудь подарок да принес… Ведь правда, жена, с тех пор как он меня, значит, вылечил, я и не болел ни разу до того проклятого куста…
— В старину говорили: дух мужчины в мужской вещи — в ноже или огниве скрывается. Верила я… А теперь знаю, не в остром ноже, не в добром коне дух твоей жизни, муженек, а в русском враче с его белым халатом! — торжественно заключила Сергекмаа.
— Ой, жена, да ведь врач-то на этот раз — женщина была! Тебя помоложе, беленькая такая… Ты не ревнуй, хозяйка, только отчего-то, как, бывало, войдет она, весь потом обливаюсь — со стыда, что ли? У нее и переводчика нет. Сама по-тувински говорит, не совсем, правда, чисто, но разобрать можно. «Саадак здоров уже»,— сказала. А я-то думал — помру!.. Нет, теперь уже меня смерть не дождется. Никакой болезни не дамся, пока мое время само в старости не придет. Детишек всех мы с тобой вырастим. Чакпажыка выучим, девчонок замуж отдадим — вдвоем останемся, вдвоем состаримся. Стану я твою старость тешить, в горы пойду, марала убью, панты заварю, шкуру да панты сдам в кооператив — чаю тебе куплю большущую плитку, табаку хорошего. Чаек попивай, табачок покуривай, маральи мозги всласть ешь да радуйся! Вот как мы с тобой будем жить, хозяйка! А теперь собирай меня в дорогу: когда из больницы домой ехал я, с Шыдыраа, председателем сумонного Совета, встретился. Он и говорит: «Собрание будет, приезжай обязательно». И еще намекнул — самых быстрых коней проверять будут! Скачки, значит! Седлай Саралу! В больнице говорили — «физкультура», «физкультура», чтобы, значит, не сидел человек на месте, а ходил, бегал, прыгал, тогда болезнь не пристанет. Вот и коню такое нужно. Пусть пробежится до горького пота! — Саадак с наслаждением затянулся своей короткой трубкой, точь-в-точь как младенец, припавший к материнской груди.
— Ой, старик! Что это ты затеял? От одной беды ушли — другую накликать хочешь? Коню на скачках легкий седок нужен. Кого ты вздумал посадить на Саралу? Уж не нашего ли малышку?
— Конечно, его — кого же, как не Чакпажыка!
— Гляди, не сбросил бы лихой скакун с себя единственного сыночка моего…
— Не сбросит. Сарала — не брыкун, а Чакпажык — на то он и мальчишка! Знаешь, как в старину говорили: девчонка пусть держит в руках иглу, мальчонка привыкнет с детства к седлу!