Глава 4

По берегам Алаша не было видно юрт, и скот по тропам своим не ходил, и лая собак не было слышно. Народ перебрался в колхозы. Черная юрта Самдара оживила родную сторону. Даже голодные волки обходили стороной его скот, будто признавая в нем ровню, и охотились рядом на дичь.
Зимнее стойбище он нашел сам много лет назад, после первого снега, когда скота было видимо-невидимо. Он поднялся на ровную площадку, заросшую короткой травой и окруженную скалами, на которой мог разместиться лишь один аал[1], снял шапку и стал прислушиваться, как человек, ищущий суягную овцематку. Словно охотник, высматривающий диких козлов, он очень медленно повернулся в стороны, но не услышал даже дуновения ветерка. Этот уступ на солнцепеке казался очень подходящим для зимнего стойбища. С северной стороны в скалах была большая расщелина, лучше места для хранения мягкой травы для молодняка не найти. Чуть выше уступа, под гребнем – небольшая впадина, напоминающая перевернутую юрту, где устремляющаяся с большой Кызыл-Тайги пурга превращает толщу снега в плотный сугроб. Даже в апреле здесь будет снег – значит, будет и вода. Юрту сюда придется носить на закорках, но это не беда, это привычное дело для жителей высокогорного Алаша.
Когда на хребты выпал первый тонкий снег, Самдар погнал через седловину на пастбище небольшое своё стадо. Целыми днями он бывал наедине со скотом, не понимающим человеческой речи, и поэтому у него появилась привычка разговаривать с собой, спорить с собой, и иногда в этих спорах он чуть не доходил до рукоприкладства, а временами сам себе был закадычным другом. Самдар в сумерки пригонял отару, а жена Биче растапливала снег на железной печке, варила чай и суп, при свете лучины штопала обувки сыновей, а то и обучала их игре в бабки. Сам он, уже при свете луны, спускался в низину за хворостом, волок кожаный вьюк со снегом в юрту, и только после этого, согреваясь горячим чаем, при свете огня снова прочитывал клочок старой газеты, случайно попавшей в аал. А когда снова выходил — ковш Большой Медведицы клонился в сторону и Плеяды – Семь ханов – были в зените. Он обходил двор, где не видно было ни забора, ни хлева, ни овчарни, и ложился подремать на ширтеке, но сердце его бодрствовало и, даже если на улице его рыжий пес скулил во сне, дрёму будто рукой снимало. А когда Пледы сдвигались всего на две пяди — он был уже на ногах, разжигал огонь, начинал толочь пшеницу в ступе. Он толок одну ступу, две ступы, а до утренней зари было еще далеко, и он, поменяв место привязи коня, топил снег, варил чай и, выпив его, снова на рассвете отправлялся со своей отарой.
Когда аал Самдара перекочевывал на весеннее стойбище, одна сторона его юрты, где обычно сидели гости и находился вьюк, превращалась в ясли для молодняка овец и коз, где они колыхались, как волны. Дети ухаживали за козлятами и ягнятами, а мать напевала особую мелодию овце, не подпускающей к себе своего детеныша. Под эту мелодию овце Сарыг-Баштыг – Желтоголовой – казалось, что к ней подбегают разом все рождённые ягнята и нежными ртами касаются ее раздутых сосков.
Самдар, когда пас овец, не садился на коня, вел его под уздцы. С пастбища он часто приносил полный инчеек[2] новорожденного молодняка. Ягнята и козлята, появившиеся в юрте, казалось, прибавляли не только радостной суеты, но и сил, и от сплоченности детей и родителей закаленное стужей лицо Самдара светлело, словно в лунную ночь. Он был легок и проворен, как легкий ветерок родных мест, и ночью к нему не шёл сон, будто отдых был не нужен. Когда он спал – было неведомо никому, разве только Биче, спавшей на его плече, как на подушке. Его черная юрта кочевала по родным горам вместе с временами года.
Год прошел, два, три — единственная юрта этих мест слилась со степью, тайгой и скалами. Годы пролетели, как клинья журавлей над хребтами Алаша и Большой Кызыл-Тайги, и скот Самдара, не разгибавшего спину, раскинулся как разноцветный альпийский ковер: красно-пестрые быки, ревя, бодались друг с другом, рядом с ними шли без конца и края коровы, телята были в основном чалой масти. Огромные волы поводили рогами, похожими на обручи юрты, и в засушливое лето осушали горную речку, выпивая всю ее воду. С оранжевых скал, как шаловливые малыши, сбегали трусцой разномастные яки со своими телятами, хрюкая, словно свиньи, и косясь на другой скот из-за своего дикого нрава. Гнедые и рыжие жеребята резвились на хребте, почти перепрыгивая своих матерей, нагулявшихся за лето так, что потник на их спинах не удерживался. Священные гривы табуна лошадей легонько касались ярких трав родного края, и один среди них — жеребец по кличке Свирепый Гнедой, который не отдал волкам ни одного жеребенка, по два-три раза обегал без причины вокруг табуна. Подходившие вереницей к аалу овцы напоминали плывущие в небе летние облака. Когда резвящиеся на синих скалах черные, желтые, пегие, серые козы сталкивались рогами, как в древности войска мечами, это было подобно гулкому шуму камнепада. Мычание телят и блеяние козлят и ягнят, нанизанных на привязи, перекрывало шум пенящихся перекатов Алаша.
За все эти годы Самдар ни разу не отлучался от своего скота. Когда шел затяжной, моросящий дождь, когда лил как из ведра ливень с громом и молнией, промокнув до нитки, он ни разу не произнес «эчигей! — брр! как холодно!», а только искоса взглянув на Курбусту, небесное божество, глубоко вздыхал. Когда жара напоминала пламя в железной печке, а овод царил над скотом, он, поправив на голове зимнюю шапку и надев наизнанку рваную куртку, лишь потуже затягивал пояс и ремни, которыми подвязывал голенища сапог. Когда выла вьюга, он, нагнув голову от обжигающего снега, загнав скот в защищенную от ветра впадину, всю ночь ходил вокруг, весь побелевший от инея. Как бы ни бесновалась природа, он не вздрагивал и не роптал, наоборот, бураны, ливни, стужа и жара удивительно окрыляли его, прибавляя ему сил, но об этом он никому не говорил.
Самдар знал повадки и мысли каждого животного, денно и нощно неразлучного с ним, и поэтому в безлюдных местах разговаривал, советовался с ними, от души журил их, заботился и умилялся ими, а ночью, когда скот в загоне засыпал, он разговаривал с мириадами звезд во Вселенной. Очертания его черной юрты были древней мелодией, слышной каждому тувинцу. В старой куртке, много раз залатанных штанах, в мягких сапогах, днем он брел за скотом, ночью охранял его.
Однажды уже женатый старший сын, приехав, радостно сообщил ему: «Отец, мы тебе купили новую одежду. Невестка твоя сама выбирала, примерь». Самдар, евший далган, отложил чашку и, осторожно взяв одежду, мягко сказал:
– То, что об отце беспокоишься, хорошо, сынок. Но нам, чабанам, незачем наряжаться, от одежды, пахнущей навозом, жиром и потом, скот пьянеет, как человек. Магазинная одежда пахнет по-другому, плохо, скот сразу чувствует запах. Лучше детям своим одежду покупайте.
Каждый весной Самдар, впрягшись в телегу, четверо суток спускался к чию в верховья Кудугуя. Он гнал овец и коз, и по пути скот плодился. Родившийся молодняк он загружал в телегу, скот на три-четыре дня загонял на солончак и переваливал обратно на Алаш. Родившийся по пути молодняк уже бежал сам. Вскоре численность мелкого скота перевалила за тысячу, а крупного — за полторы сотни.
Он часто задавался вопросом: «Почему?». И не находил ответа. Почему запретили разводить скот — корень жизни тувинца? «Если кто-то хочет изменить образ мыслей человека, достаточно запретить заниматься тем делом, которое передано в наследство по крови».


[1] Аал – (тув) территория юрты со все мдвором.
[2] Инчеек – (тув) сумка из войлока для новорождённых ягнят и козлят.