Дорога жизни

С ноября 1941 года ледовая дорога через Ладожское озеро, из Ленинграда до поселка Кобона, была для жителей города единственной связью с внешней стороной кольца немецкой блокады. Это пространство, днем и ночью простреливаемое немцами, называли «Дорогой жизни». Именно по этому пути перевозили спасенных блокадных жителей.

25 марта за нами приехала военная машина, и нас повезли к Ладожскому озеру. Но перед этим машина заехала за двумя женщинами, которых тоже вывозили, но на которых можно было, как говорят — пахать! Они весело разговаривали, шутили, блестя глазами. Одна из этих женщин была молода и красива, ее щеки пылали румянцем. Около нее крутился волчком один тип в валенках и полушубке, перепоясанном ремнем с портупеей. Он терся около молодой особы, заходя то с одного бока, то с другого, и, хихикая по-козлиному, растягивал в плотоядной улыбке мокрые губы. Эти женщины — для меня были поистине ошеломляющим откровением! Оказывается, в Ленинграде не все умирали с голоду! Оказывается, в Ленинграде не все выматывались на работе, как моя мама!

Переехав Дорогу жизни, я стою у состава с Большой земли, рассматриваю, как идут кучки закутанных в тряпье чумазых людей, похожих на человеческие существа — остовы, пародия на творение Бога. Координация движений у многих нарушена, и они шатаются из стороны в сторону, как пьяные! Некоторые самостоятельно двигаться не могут — таких несут на руках и заталкивают в теплушки. Иные виновато улыбаются, как бы извиняясь за свое бессилие; другие безразличны ко всему, хоть огород ими городи — непонятно, для чего этих, последних, потревожили.

Всех эвакуированных сразу же отправляли на железнодорожную станцию. Многие из них объелись в первом же котлопункте и начали умирать. Меня чуть не постигла эта же участь: бродя среди солдат и жадно глядя на каждый кусок хлеба, я наелась так, что мой желудок достиг огромных размеров. Увидев это, один из солдат схватил меня, и, затолкав пальцы в мой рот, вызвал искусственную рвоту. Я отбивалась, кричала, мне было жалко пищи.

Позже нам сказали, что надо кушать очень мало, — по крошке. Но, тем не менее, на каждой станции объевшихся выносили уже мертвыми. Когда прибыли в Вологду, то в нашем вагоне остались я, мама и девочка по имени Люда.

Ночью я с Людой смотрела из окон вагона на ночной город, озаренный не пожарами, а ровным огнем электричества, и было непривычно видеть этот свет, слышать тишину, нарушаемую только спокойными голосами людей и смехом:

— Всеволод! — слышится в ночи.

— А? — раздается в ответ.

— Всеволод, не надо ли тебе кукиш в рот!

Ха-ха-ха, — дружно звенит девичий смех.

Смех! Как странно он звучит! Над Вологдой горят огни. В темноте весенней ночи раздается смех, а там, откуда мы выехали — мрак, и всюду владычица Смерть.

В Котельниках в наш вагон погрузили жеребца белой масти, которого транспортировали в Новосибирск. Когда жеребца заводили, собралась ватага мальчишек посмотреть на это зрелище. Но увидев меня и маму, они полностью переключили свое внимание на нас, и один из них закричал:

— Робято, мотри-ко, из Питера живые мощи везут!

— Это кувыренные, — пояснил старик, ведущий коня по настилу, явно не выговаривая слова «эвакуированные».

Весна была в полном разгаре. Земля парила, освобождаясь от снега. В синеве неба то и дело проносились стаи птиц, летящих в родные места. Возвращались птицы в родные места, а на запад день и ночь шли и шли эшелоны с солдатами, и многим из этих парней в серых шинелях не суждено возвратиться назад.

На открытых площадках грузовых вагонов стоят прикрытые брезентом танки. На броне одного из них читаю надпись: «За Родину! За Сталина!». За Родину — мне понятно, но за Сталина?

— Ты хотела бы умереть за Сталина? — обратилась я к Люде.

— За Сталина? С какой стати я должна умирать за него! Тьфу.

В Кирове Люду забрали в детский дом, и мы с мамой остались одни.

Мы едем дальше. Пересадки, станции…

Я сижу на перроне с маленьким узелком крайне необходимых вещей — это все, что осталось от того накопления, к которому стремилась мама, чтобы как она выражалась быть «людьми».

А на запад продолжали идти эшелоны с солдатами. Иногда слышалось чье-то грустное пение:

«Не придет родная матушка пролить слезу. Не придет любимая да положить венок».